Дрейдена и Фиру… Так случилось, как в вагоне поезда… непонятно почему развязываются языки… особенно если немного плывёт от выпитого голова, и мир кажется переполненным.
— Давай наводку! — потребовал Борька.
— Какую наводку? — не понял Серый.
— Кому звонить в твоём Лондоне.
— Додик! — требовательно обратился Серый.
— Да, я на память всё помню… сейчас запишу.
— Я, ребята, там в церковь зашёл. Поставил свечки. Стою. Стены закопчённые. Иконы простенькие… по-нашему, так самодеятельный художник работал… оно видно сразу… Стою. Ни мысли, ни молитвы — пустота одна… потому и пошёл в храм… наполниться, понимаете?.. — он снова налил и все выпили молча. — Но потом чувствую, что от этих икон какая-то эманация… чувствую… выразить не могу… в храме пусто… служба кончилась… бабки дохлые скребут чего-то… и всё… а мне так хорошо становится, что я их расцеловать готов всех — и иконы, и бабок этих сутулых беззубых… расцеловать, что они смогли каким-то чудом уберечь храм… не закрыли его… на кирпич не разобрали… иконами печи не топили хреновы прихожане… их мать, как в Яропольце… вышел: лебеда в пояс, крапива в рост, репей на две головы выше и тишина… обратно не хотел ехать. Деревенский я. И мне там всегда родина… а тут я живу турист туристом… и знаете чего? — он сильно наклонился над столом, захватил большой рукой горлышко бутылки и опёрся на неё, чтобы грудью не рухнуть на тарелки, — скурвиться боюсь! Вот, бля, до чего страшно! Сам себя проверяю… это ж не объявят тебе, а исподволь… а потом однажды вдруг обнаружишь, какой сукой стал, и проклянёшь всё на… и на осину верёвку накинешь… потому что… — он не договорил и махнул рукой. Видно было, что он уже крепко пьян. Но он налил себе ещё… разлил остальное по стопкам и, ничего не говоря, долго и смачно тянул горячую жидкость мокрыми губами… потом повесил голову и тихо сказал: «Всё, ребята, я пошёл. До завтра. Додик, давай бумажку…» — он сунул её в карман куртки, с хрустом сминая, и Додик был уверен, что дальше этого кармана она никуда не денется и не увидит света.
Вера объявила забастовку.
— Давид! — она первый раз назвала его полным именем. — Не обижайся, но я должна исчезнуть из мира… Израилич сказал, что не узнаёт меня… знаешь, страшнее ничего не придумаешь… он вообще никогда не говорит, что плохо… он всегда говорит, что хорошо, и просит сделать остальное так же… а тут получилось совсем грустно… Мишка, кажется, переиграл руку… и мне он тоже так сказал, значит, дело плохо… В таком ключе на конкурс не попадёшь… а потом, знаешь, чтобы проверить любовь, все героини всех романов на время расставались… ну, Додик, Додик… ты же любишь меня! Нет?.. Додик… — она сладко задышала в самое ухо, — спасибо Иванову… сегодняшняя ночь наша… и что я с тобой сделаю!.. Додик!..
Додик удивился, что не воспринял эту перемену по-своему обыкновению — трагически. Больше того, он даже почувствовал неожиданное облегчение: исчезло постоянное ощущение жаркого ожидания её прихода, обладания — страсть диктовала ритм жизни… теперь наступил отдых… он напряжённо пытался вспомнить, когда такое с ним уже было… это знакомое внутреннее освобождение после долгого напряжения… желанного, сладкого, но утомительного и обязывающего. Невольно он вспоминал все свои прошлые увлечения и то, как расставался с ними… похоже, но не то… ночью он просыпался, и в темноте совершенно зримо перед его открытыми глазами вставали кадры из прошлого… они монтировались удивительно произвольно, без всякой логики и смысла… звучали голоса. Жаркие воспоминания возбуждали и вдруг обрывались, он пытался восстановить мотивы своих поступков, расставаний — всё было расплывчато и неубедительно. «Наверное, тогда было по-другому. Ушли мелочи, составляющие атмосферу, которой дышишь, а в безвоздушном пространстве вес происходящего иной, лунный, миражный…» Так прошло несколько ночей и пустых дней между ними. Возможно это было выздоровление после страсти? Отрезвление… поиск равновесия и нового согласования собственных души и тела.
Однажды утром он проснулся рано, как обычно в его периоды неподвластной жизни, даже не плеснув воды на лицо, заправил в машинку лист бумаги и начал сразу, без раздумья писать.
Он начал работать. Забыл обо всём на свете и успокоился. Страсть, перешедшая в привычку. Удивление происходящим и радость от мелодии процесса. Пальцы сами скачут по пуговкам клавиатуры, и непонятно почему именно эти слова появляются на бумаге, но потом выясняется по прочтении, что именно они самые нужные и точные, а если нет?! Так легко порвать лист и написать сначала… вот если бы в жизни можно было хоть что-нибудь переписать дважды, переиграть, переделать… «Давненько об этом люди думают. Сколько раз читал… но, если доказано, что можно обогнать время, и уже возможен полёт в космос, почему бы этому не случиться?» От этих мыслей захватывало дух, кружилась голова, и Додик сразу же опровергал себя очень просто по-бытовому… «Ещё долго это будет только для избранных… и ни одна пара не согласится расстаться, потому что один из них избранник… суть настоящей любви, наверное, в пожертвовании… непрерывном, попеременном, необходимом, поэтому особенно в старости люди так держатся друг за друга… свергающееся одиночество не даёт возможности жертвовать ради любимого человека, и тогда жизнь теряет смысл… разве не так?»
— Готовь деньги по эквиваленту: один доллар — шестьдесят восемь копеек, — голос в трубке был хриплым и недовольным. Борис явно нервничал и не хотел объясняться, да и Додик боялся говорить — телефон был в коридоре. — Через три дня позвоню, заедешь забрать! Всё…
Он повесил трубку.
— Ты думаешь, поможет? — спросил Лёнька безнадежным тоном.
— Сам же говорил, что нельзя упускать ни малейший шанс.
— Конечно. Возьми деньги… как ему это удалось?
— Не знаю. Думаю, что с неприятностями.
— Хоть бы помогло, а то неудобно получается… заставили человека, а зря…
— Ты рехнулся, Дрейден! Не слышишь, что говоришь…
— Знаешь, Додик, ко всему привыкаешь… мне достали Гроссмана… — он оглянулся на телефон, но