— Искать. Я так мечтала, что ты станешь ученым… это, значит, искать… и ничего больше не нужно, потому что каждый день ищешь. Находишь редко, но сам поиск!
— Я же тоже ищу…
— В другом месте — возможно, это было бы неплохо… но шанс пострадать от результата не вдохновляет… не правда ли?
— Ты такая молодая? Что ты сделала со своими талантами… Бог отсыпал тебе большой пригоршней…
— Талант — явление не индивидуальное… не преувеличивай… значит, этому времени в этом месте все это не нужно было…
— Не согласен…
— Невысказанность убивает…
— Мама, так значит Шут! Он, значит, прав!
— Какой Шут, о чем ты?
— Да, Пал Василич, вот придумал… все же в нем есть что-то… стихийное, оно прорывается через его меркантильность и суету…
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
— Вот, слушай! Голуби находят дорогу домой, куда бы их ни занесли на другой конец света. Причем, именно занесли, они не сами залетели. Тогда бы можно было предположить, что они запомнили дорогу или пометили каким-то образом. А они прилетают в то место, откуда их взяли, и никто не может определить, как? И талант находит дорогу… это же тоже необъяснимо…
— Какая у тебя каша в голове — не хватает образования, не умеешь аналитически мыслить… для этого надо стать ученым…
— Мамочка, мамочка, я знаю про что ты… только вспомни, какая великолепная академия сидела за колючей проволокой…
Снова…
Возвращение было тяжелым. Все, что прежде хотя бы не раздражало, если не принималось, теперь казалось пошлым, вымученным и натянутым. Собственно, пропала интонация, то, что невозможно объяснить, сформулировать, дать попробовать, как запах.
Кассир Клара Васильевна выдала крохи по бюллетеню с таким мученически сочувствующим выражением, что он заскрипел зубами, Наденька надула губки, захлопнула дверь и сказала, что вполне могла бы навестить его, если он действительно так болен… но хотя бы позвонил… она скучала и страдала… но посмотрела на него, сама распахнула дверь и уселась за машинку. Директор поинтересовалась его самочувствием, но, слава богу, в кабинет не вызывала и не спрашивала, как идут дела.
А дела не шли. И дел никаких не было. Он чувствовал, что летит в пропасть, с двух сторон отвесные стены — упереться в них ногами, и вполне можно подождать, пока сверху спустят спасительную веревку. Но полет стремителен — стоит выставить ногу, и ее вывернет от соприкосновения с бешено проносящейся мимо стеной. Это был конец. Чувство беспомощности и тошнотного страха сменилось необыкновенным облегчением. Он закончил репетицию. Выстоял очередь на углу, запасся необходимым количеством спиртного, отложил десятку в пистончик, поймал машину и поехал необычным маршрутом — без звонка и без разрешения к старому доброму знакомому, который никакого отношения не имел ни к театру, ни к искусству, ни к женщинам. Он строил свой мир из железа, и в нем всегда находилось место для друзей. На окраине города в рубленной избе с огромным самодельным столом, превращенным в верстак, огромным псом, лежащим поперек неметеного пола и огромной печью, которая всегда топилась, как геена огненная. Здесь невольно возникал взгляд со стороны на все происходящее, что давало возможность спокойно разобраться и принять решение. Можно было делиться мыслями вслух, можно было молча смотреть глаза в глаза и понимать друг друга, а можно было молча же пить и никуда не смотреть, как только в себя, и тоже прекрасно понимать собутыльника. Что они и делали почти до утра…
Пьеса, конечно, была дерьмовая — он это знал. Если не напрягаться, разложить реплики по головам, произнести их и не добавлять чуждых в данном случае подтекстов, придумок, реприз, многих уловок театра, — если не делать этого ради того, чтобы выпустить спектакль на уровне пьесы, все бы сошло… но он решил, что надо спасать… кого и зачем, он уже давно забыл, а стремление осталось. И все эти уловки и придумки разрушили дремучую плоскую основу, она потекла, размягчилась и стала тонуть и падать на бок. Чтобы ее спасти, не на что было опереться. Наружу вылезали уже грехи режиссера, и только его одного, — не справился с материалом… такая типичная, удобная, неопровержимая формулировка «вышестоящих инстанций», как они себя называли…
Он пил и не пьянел, потому что сосредоточенно думал, а когда все было выпито, и он на секунду оторвался от своих мыслей, мгновенно опьянел, сполз со стула и заснул полусидя. Приятель заволок его на тахту, стащил с ног туфли и укрыл старым лоскутным одеялом. Утро только брезжило, и вполне можно было прихватить несколько часов, чтобы теперь еще и во сне прокрутить ситуацию — что делать, а потом уже, при свете дня, принять решение…
Он проснулся внезапно и почувствовал, что его неодолимо тянет домой. Голова, конечно, трещала. Нормально, значит, организм еще на месте и не отказался от него. Домой? Почему домой? Ему всегда там было трудно в такой ситуации, и он бежал искать… искать? Вот, вот, где-то близко… он мечется, ищет этот придурок из пьесы… он не борется, а ищет и распахивает двери кабинетов, как ворот рубахи рвут на груди, когда душно с похмелья — распахивает! Никакая это не пьеса, к черту. Это просто кусок из жизни вырезали. Как делали итальянцы в кино двадцать лет назад… тогда получится и пьеса нормальная, и люди — нормальные… эта героиня — лаборантка, как Надежда Петровна, что придет принимать спектакль… она такая же вальяжная и симпатичная, да, да, да… и в койку готова прыгнуть… только боится, что лишат места за аморалку… она не себя боится… а что? Может, попробовать?.. Хорошая баба, замужняя, наверное…
Он уже спешил домой. Смотрел через окно, как синюшные бабки в неизвестно откуда вытянутых драповых пальто сгибаются под их тяжестью и тащатся по инерции по улицам доставать пропитание — мечутся, троллейбусы со скошенными на сторону входной двери задами, воют от напряжения и тоски и тащатся не в силах свернуть с опротивевшей дороги, а водители, наверное, мечтают об огромных фурах, дальнем свете фар, выхватывающем девочку на обочине… мечутся, мечутся… все, все получится… только бы не упустить этого ощущения!.. Нет. Теперь не упустишь. Оно само никуда не уйдет, и надо только не сопротивляться, а чувствовать стрежень течения, чтобы на изгибе не прибило к берегу — по течению, по течению, как все… реализм, так реализм… и одеть их надо в поношенные костюмы, а не прямо с манекена на плечи… потоптать на полу ногами, чтобы выглядели поприличнее, а не как на показе в доме моделей. Хорошая пьеса! Никакая. Значит, хорошая. На меня надеются, на режиссера — оправдаю, не подведу. Нет, теперь не подведу. И к черту баб. Нет, вот это ни за что — правда жизни пропадет… Он улыбнулся. Потом секунду решал, на что потратить последнюю трешку, и все же велел водителю завернуть на рынок, схватил приличный букетик, с головой завернутый в мокрую газету, и рванул домой.
Неожиданное появление Павла Васильевича дома, казалось, не произвело взрывного впечатления, может быть, потому что сын торопился в школу, и жена лихорадочно собиралась на службу. Они только внимательно посмотрели друг на друга. Она, не отрывая взгляда, развернула газету, поднесла головки цветов к носу и глубоко вдохнула нежный, чуть уловимый аромат, а он сжал ей руку чуть ниже локтя и сказал: «Все»! И оба они поняли, что это значило…
Это поняли, неизвестно каким образом, и все в театре и сразу же при его появлении вели себя соответственно. Он выскакивал на сцену и легко показывал, как, как они распахиваются двери кабинетов, пиджаки, души… и почему это происходит… и у актеров возникло ощущение, что у них получается убедительно то, что они делают в ответ на реплики и показы режиссера. Какая-то тягучая правда переползала на сцену, и от кажущейся скуки повторения того, что они принесли с улицы сюда для показа тем, кто это сам проживает каждый день и знает досконально, от этого и возникало нечто и притягивало к себе узнаваемостью. Возможностью увидеть свою жизнь со стороны — это мы. Это про нас. Теперь ему не надо было ничего выдумывать. Он ломал нелепые диалоги и резал по мертвому тексту, чтобы он ожил. И