Он ответил фразой, которая предположительно была греческой, и продолжил с трудом по- французски:
— Понимаю, но говорить мне еще трудно. Я очень предан учителю. — Он вынул из кармана блокнот для заметок и спросил меня, понизив тон: — Может быть, Вы знаете, откуда взяты слова, которые произнес учитель, приветствуя даму.
— Какой-то церковный текст.
— Весьма любопытно. А откуда именно?
— Не знаю.
Лонгоманос что-то говорил Сфинге и Лале, искоса поглядывая на нас.
— Из Писания, — торжественно изрек он.
— Откуда именно? — робко повторил свой вопрос юноша.
— Не помню, однако следовало бы выяснить это, — ответил Лонгоманос. — Вообще же, полностью это место очень глубокомысленно.
— Нет ли здесь поблизости какого-нибудь митрополита, чтобы послать к нему и спросить? — очень серьезно произнес Кнут.
— Верная моя подруга, — сказал Лонгоманос, — не знаешь ли ты какого-нибудь владыку?
Он затрясся от смеха, широко разинув рот. Сфинга, дождавшись, пока он успокоится, сказала проникновенным тоном:
— Нашей юной подруге очень хотелось бы, чтобы ты как-нибудь принял ее и прочел что-нибудь свое.
Лонгоманос испытывающе поглядел на Лалу, а затем в пустоту:
— Что-нибудь мое… Что-нибудь мое! Весьма польщен…
Лала сделала жест, желая сдержать Сфингу. Лонгоманос заметил это и спросил:
— Прошла ли моя юная подруга через аскезу?
— Она учится, учится, — сказала Сфинга.
Теперь Лонгоманос разглядывал Лалу более дерзко:
— Вижу, вижу. Это сосуд, предопределенный для великого учения. Наступит время, когда я посвящу ее, и мы вместе пожнем обильные плоды.
Сфинга посмотрела на Лалу с гордостью, Кнут — взглядом весталки. Лала нервно поглаживала себе шею: было очевидно, что ей неприятно. Лонгоманос глубокомысленно улыбнулся и обратился к Сфинге:
— Знаешь, верная моя подруга, сегодня на заре мне пришла в голову мысль назвать тебя Киркой.
— Как тебе угодно, Сокол, — ответила Сфинга.
Она глянула на меня с каким-то испуганным подозрением и покраснела. Взгляд Лонгоманоса заиграл снова, и он сказал:
— Кирка была богиней — заявляю это со всей ответственностью.
— Да, была, — согласилась Сфинга.
— Великой богиней. Ей мы обязаны метаморфозами созидания.
Я пришел в недоумение, не удержался и спросил:
— Созидания?
— Конечно же, созидания, юноша. От низшего — к высшему, к преддверию бога.
— Простите, но мне казалось, что все было как раз наоборот, — заметил я.
— Вижу, юноша, вижу. Ты тоже в плену вековых предрассудков.
— Так, по крайней мере, говорил Одиссей, — добавил я.
— Ха! Этого я и ожидал. Хитроумный Одиссей, — сказал Лонгоманос таким тоном, будто у них были старые счеты. — Именно ему нравилось держать народ в неведении!
— Понятно, — сказал я, желая прекратить этот разговор.
Однако Лонгоманос больше не обращал на меня внимания — он был уже в ударе:
— А сестрой Кирки была Пасифая, родившая Минотавра — этот прадавний символ заключенных.
— Да, Сокол, — ритуально изрекла Сфинга. — Минотавр — это настоящий Прометей.
Мне уже порядком надоела эта закодированная беседа, и я поднялся.
— Прощай, юноша, — сказал Лонгоманос, — и не верь тому, чему учат благоустроенные имена.
Я не ответил. Сфинга снова совершила еще одно такое же поклонение его амулету. Лонгоманос проводил нас до двери, ведущей во двор. Кнут, делавший во время нашего разговора записи в блокноте, последовал за ним.
— Прощай, прекрасная Пасифая, — сказал Лонгоманос Лале. — Не бойся метаморфоз: они делают душу шире.
— Она постепенно научится, — покорно произнесла Сфинга, — научится, Сокол.
— Пасифая — вот кто истинная Афродита!
С этими словами Лонгоманос повернулся к нам спиной.
На улице я облегченно вздохнул. Я почувствовал в Лале поддержку. Кожа ее приобрела легкий бронзовый оттенок.
— Как прошло ваше путешествие? — спросил я ее.
— Превосходно, — с жаром отозвалась она. — Мы были на Пелионе. Все дни напролет — море и горы. И прибрежные гроты, где никто не мешает.
Саломея, всецело обладающая тем, что я любил, предстала передо мной в морских бликах. Мне стало больно.
— Могу себе представить преклонение Саломеи перед природой, — недобрым тоном произнесла Сфинга.
— Почему ты называешь Лонгоманоса Соколом? — спросил я ее.
Перемена темы ошеломила Сфингу. Она взглянула на меня угрожающе и сказала:
— Потому что он хищный, как сокол. Совсем не такая дохлятина, как некоторые.
Настроения продолжать у меня не было.
Автобус вмиг набился битком. Сфинга устроилась впереди. Я сел рядом с Лалой.
— Саломея — такая хорошая подруга, — сказала Лала. — Не могу понять неприязни Сфинги.
Я не ответил.
— Ты тоже странный, — сказала она, немного погодя.
— Странный? Почему же?
Она попыталась объяснить:
— Пафос у тебя странный. Скрытое пламя. Другие понимают это слишком поздно, что вполне естественно. Так вот и начинаются драмы.
Я заподозрил, что Саломея рассказывала ей обо мне. Мне стало неприятно:
— Может быть, я совсем без пафоса. Знаешь, что мне было бы нужно, Лала? Тело без чувственности, без отравляющих слов и всего этого жалкого пепла. Если бы дерево могло стать женщиной, это было бы как раз то, что мне нужно.
Я вдруг удивился, что говорил с ней так. Она повернулась и посмотрела на меня. И, чуть погодя, прошептала:
— Мне часто кажется, что я и есть дерево. Дерево, которому больно.
Сфинга, Лала и Стратис вышли на Синтагме. На Плаке, в таверне, собрались уже все, в том числе и Саломея. Разговор, который издали казался очень оживленным, оборвался с их приходом. Когда все уже уселись и сделали заказ, Николас сказал:
— Итак?
Калликлис начал:
— Итак, как было уже сказано, я познакомился с ним в этой кофейне. На визитке у него было написано: «Врач-социолог». Стояла жара. Вокруг нас сгрудились какие-то семьи в полном составе, едва ли не в исподнем белье. Он говорил быстро, необычайно гладко, с чувством убежденности в силу науки. Время от времени он прерывался на мгновение, вопросительно смотрел на меня, но едва я пытался раскрыть рот,