Но при ближайшем рассмотрении в этом мирном урегулировании зияла дыра: Польша не была в него включена. «Восточное Локарно» Веймарская Германия всегда решительно отвергала. Со своими западными границами она примирилась, со своими новыми восточными границами — нет. «Польский коридор», потеря Данцига и половины Верхней Силезии — все это не было ни забыто, ни признано. Мир с Польшей оставался для Германии миром по принуждению, с которым она мирилась лишь до поры до времени.
И это окрашивало также отношения Германии с Францией и с Россией, а именно в противоположных смыслах: ведь Франция была союзником и гарантом Польши, а Россия, как и Германия, потеряла с Польшей области, и именно те, которые она считала русскими — белорусские и украинские. Это устанавливало границы любому германо-французскому сближению и примирению. В то же время, начиная с заключения мира в Рапалло, это делало Германию и Россию тайными союзниками против Польши.
Хотя борьба между «западниками» и «восточниками» в Германии в мирной, спокойной атмосфере конца двадцатых годов больше не носила истерического драматизма послевоенного времени, но она все еще продолжалась как тихая, упорная позиционная война, и именно с противоположными акцентами по сравнению с тем, что было позже, в пятидесятые годы. После первой мировой войны западная политика означала то, чем была после второй мировой войны восточная политика: трезвое, терпеливое соглашение с самим собой — и за это в качестве награды спокойная жизнь, мир, примирение с вчерашними врагами- победителями.
Но восточная политика, союз с Россией — в этом звучала музыка, как в 1955 году она звучала в союзе с Америкой. Этот союз означал опасность, риск и драму, но одновременно и перспективы на возврат утраченного, новые силы, возвращение к величию, удовлетворенное упорство. В союзе с Россией, как надеялись, однажды по крайней мере на востоке Версальский договор будет сделан недействительным, по меньшей мере там можно будет восстановить границы 1914 года, а возможно новым разделом Польши компенсировать потери на западе. По сравнению с мечтами Брест-Литовска это были скромные цели, разумеется. Тем не менее: это были честолюбивые цели.
На западе не было целей для честолюбия, там нечего было искать, кроме отказа от притязаний и умиротворения: того, чем буржуазно-капиталистическая Германия двадцатого столетия еще никогда не удовлетворялась. Это были внутренние причины, которые толкали Веймарскую Германию к «судьбоносному содружеству» с Россией — с большевистской Россией. То, что Россия была большевистской, теперь уже более не очень смущало, поскольку в самой Германии «большевистская опасность» явно была преодолена.
Причины, по которым Россия вступила в эту новую близость с Германией, были другими, более оборонительными. Польша при этом играла подчиненную роль: конечно же, Польшу охотно при случае отбросили бы за Буг, да и от нового её раздела безусловно не отказались бы; но это могло подождать. Если у Советского Союза было честолюбие, то было оно не территориальным, а идеологическим честолюбием; но мировая революция для начала явно провалилась, и после смерти Ленина в январе 1924 года Россия решительно повернулась к внутренним проблемам: в 1925 году Сталин провозглашает «строительство социализма в одной стране», в 1928 году вступил в действие первый пятилетний план.
Что искала Россия двадцатых годов в союзе с Германией, были не риск, бурная вспышка и совместные приключения, а гарантия безопасности, стабилизация, трезвая взаимная выгода. Нужны были капитал и техническая помощь для индустриализации, советы военных специалистов при строительстве Красной Армии, дипломатический противовес против периодически возрождавшегося давления англичан и французов. Все это могла предложить Германия, и к честным ответным мерам в Москве были готовы. Если немцы в своем романтическом стиле это истинное содружество по интересам желали называть «судьбоносным содружеством» — почему бы и нет? Это никому не повредит.
Людьми, которые на этой сложной основе истинных совместных интересов и частичных, деликатных недоразумений тем не менее выстроили десятилетнюю дружбу государств, были с немецкой стороны прежде всего посол в Москве граф Ульрих фон Брокдорф-Рантцау, с русской стороны министр иностранных дел Чичерин — оба аристократы и оба — эксцентричные личности. Чичерин, потомок Рюриковичей, основатель первой русской государственности, эстет, оригинал, заблудшая овца своего княжеского семейства и «красный» из идеалистических убеждений. Брокдорф-Рантцау: настолько аристократически надменный, что сам он на семейство Брокдорф смотрел свысока и использовал исключительно свою вторую, старую родовую фамилию; настолько высокомерно величественный, что он уже больше не видел никакой разницы между большевиками и буржуазией.
Оба они впрочем, были большими политическими интеллектуалами, и оба были, хотя и по различным причинам, полностью убеждены в своём деле: в необходимости германо-советской дружбы. Их согласованные действия — в том числе против скептиков и врагов этого дела на их собственной стороне — сделали эту дружбу устойчивой реальностью на десять лет, за пределы сроков их собственной службы и жизни.
Когда в 1928 году в разгар работы Брокдорф-Рантцау умер, то большевистское правительство сделало трогательный жест: впервые, против строго установленного обычая, оно позволило своим дипломатам принять участие в церковной церемонии протестантских похорон немецкого посла. А газета «
Поразительным, заставляющим задуматься фактом является то, что люди на стороне Германии, несмотря на все идеологические противоречия старавшиеся сделать Германию и Советский Союз друзьями, почти все были «правыми» — и причем совершенно определенными «правыми»: старопрусской аристократией. Не только Рантцау был из их числа, но также и Зеект — отец немецко-русского военного содружества, также и Мальцан — отец Рапалльского договора. Национал-либералы, такие как Штреземанн, находили уже гораздо более трудным встать выше антибольшевистских предубеждений: между Штреземанном, министром иностранных дел в Берлине, и Рантцау, «контр-министром иностранных дел» в Москве, было поэтому постоянное перетягивание каната.
Но истинными «западниками» и противниками российской политики были в Германии социал- демократы и некоммунистические левые. Единственная действительно прицельная враждебная кампания шла из этого угла: например, в конце 1926 года социал-демократы в рейхстаге ухватились за английскую разоблачительную статью о тайном вооружении в России, и по этой причине германское правительство было свергнуто. После этого дело разумеется исчезло в песке. И когда пятью годами позже граф фон Оссецкий, ставший позже мучеником и лауреатом Нобелевской премии мира, был заключен в тюрьму по обвинению в государственной измене, то это произошло из-за статьи на эту тему, опубликованной в «
Но где при всем при этом были немецкие коммунисты? Во время всего периода Рапалло они были довольно значительной партией средней силы, чье представительство в рейхстаге медленно возрастало с 45 человек в начале до 100 в конце при общем числе примерно 600 депутатов. Они все еще говорили о немецкой социалистической революции — правда, теперь уже постепенно примерно как довоенные социал-демократы, которые также годами и десятилетиями говорили о грядущей революции, в действительности не работая над этим и не планируя этого. С 1923 года и у немецких коммунистов не было никаких практических революционных планов. Но у них все еще была своя собственная непосредственная связь с Москвой — конечно, не с русским правительством, а с Коммунистическим Интернационалом. Но влияние Коммунистического Интернационала само по себе в Москве в это время постоянно снижалось. В свое время Ленин сам руководил им; Сталин передал руководство Зиновьеву, которого он презирал и позже ликвидировал. Коминтерн Сталин презрительно называл «мелочной лавочкой». При Сталине пути русской государственной политики и международной революционной политики разошлись. Он решил не ждать