немного жутко смотреть в сторону города, но было и хорошо.
Была весна. Везде текли грязные апрельские ручейки и стоял в сыром, отогревающемся воздухе неумолкающий гам. Пассажиры, таксисты и носильщики галдели как птицы.
4
Руслан жил теперь в Переделкино, где снимал часть дома с отдельным входом, и я поначалу поселился у него.
Первую ночь на материке я провёл на матрасе, уложенном на деревянный пол, чисто вымытый аккуратным Русланом. Слышен был приглушённый шум проходящих поездов и электричек и, под утро, когда поднялся вдруг ветер, долетало даже что-то вроде лесного таёжного гула — домик Руслана находился у самого края соснового леса.
Наутро, освободив чемодан от вещей, тетрадок и папок с бумагами, я должен был выслушать Руслана, который по поводу моей возни с вещами сказал, что “не имеющие атрибутов рассуждают о глобальном”, а затем, вскочив с кровати, схватил тетрадку и прочёл дальше.
— Эта глава называется “Бездельник”, то есть такой человек, как ты.
— С какой же это стати я бездельник, — пытался, улыбаясь, возразить я.
— Бездельник! — убеждённо сказал Руслан. — Слушай, это не отнимет много времени.
“Первый шаг, хотя и плодит моменты, разворачивающие ситуацию в победную для него плоскость, никак не становится истинным её хозяином. По-настоящему, хозяином жизни становится тот, кто первым делает Второй Шаг. Делающий Первый Шаг всегда бездельник, уклоняющийся от общественно-полезного как от деятельности уже артикулированной и рациональной…”
Я надел куртку и, вынеся пустой чемодан на крыльцо, чистил на ступеньках ботинки. Я собирался на Смоленскую набережную, в квартиру отца, которая успела побывать и моей квартирой, но о которой, тем не менее, я всегда думал именно как о квартире отца. Мне нужно было кое-что забрать. Я знал, что Анжела сейчас живёт там, в двух комнатах коммуналки, с Соней, моей дочкой, и гибким голубоглазым юношей Валентином, занявшим бывшее моё место мужа и отца. Я мог оказаться нежданным гостем, но всё равно решил идти без всяких предупреждений. Мне почему-то не хотелось никого предупреждать.
Руслан выскочил за мной на крыльцо и, пока я чистил обувь, в порядке наставления читал мне из главы “Всегда замужем”.
“Женщина всегда замужем, либо уже, либо ещё нет, но скоро и непременно, либо — увы, пока не получается, либо не в первый раз, и, дай Бог, не в последний, либо каждый день, с приятным даже разнообразием. Нет исключений, он всегда впереди, она всегда за ним, буквально за его спиной, она старается перенять похожей его уверенную поступь, и, надо отдать должное, премного удивительно в подражании преуспевает…”
Выйдя на Киевском вокзале из электрички, я шёл через Бородинский мост, смотрел на серую холодную воду Москва-реки, поверхность которой сильно трепал ветер, и придерживал свободной рукой пустой чемодан из мягкой кожи, имевший из-за своих размеров большую парусность и то и дело поднимавшийся в воздух, как крыло.
Мой дом, девятиэтажный, длинный, с гастрономом внизу, был передо мной, на той стороне реки, но никаких особенных чувств вид его у меня не вызывал. Меня в этот момент занимали совсем другие мысли.
Передо мной лежала грандиозная каменная панорама: гранитная набережная, вдоль неё — грузные длинные дома, слева и справа — симметричные высотные коробки гостиницы “Белград”, и картинный небоскрёб министерства иностранных дел между ними. Глядя на всё это, я как-то необыкновенно ясно и отчётливо понимал, что эти циклопические сооружения сложены из камней, дерева и металлических прутьев — людьми; и поставлены этими людьми на землю, на обыкновенную землю, глинистую, с камешками и травой и бледно-жёлтыми личинками под корнями трав. Мне казалось, что я как бы вижу сквозь асфальт и сквозь каменные плиты, геометрически правильно уложенные на берега реки. Эти дома и площади — их могло здесь не быть. Отвыкнув от вида больших городов, я видел всю странность и случайность, всю необязательность (и тем не менее красоту) созданного человеческими руками. В эти минуты я совершенно буквально и конкретно понимал слово “холмы” в распространённом выражении “на семи холмах”. Это были именно холмы — с ручейками, оврагами и норами разных подземных грызунов, такие холмы, каких не сосчитать на Среднерусской возвышенности, как, впрочем, и на всех других возвышенностях.
Но занимало меня даже не это, а то, что мне казалось, что подобной способностью проникающего сквозь асфальт и камни зрения не обладает никто из живущих в этом большом городе, разве что только такие же, как и я, странники, недавно вернувшиеся с нефтедобыч, из окопов или лагерей. И меня охватывало острое чувство тоски и родства с этими возвращающимися людьми, наделёнными на какое-то время особенной как бы мудростью, мучительной и неуживчивой мудростью возвращающихся.
Переживший такие минуты, наверное, никогда их не забывает, и всегда потом, может быть, бессознательно ощущает свою некоторую особенность, несходство с теми, кто хорошо и твёрдо, раз и навсегда усвоил, что асфальт, например, — это асфальт, он и должен быть асфальтом, и лежать должен там, где лежит, или, скажем, что, для того чтобы жить в каком-либо месте, у тебя должна быть особенная чернильная отметка в специальной тонкой карманной книжке с указанием адреса этого места, а также твоего имени и фамилии.
У меня в такой специальной книжке (то есть в паспорте, если не совсем понятно) стояла отметка, что проживаю я на Смоленской набережной, дом и квартира такие-то. Несмотря на это, проживать там я никогда более не собирался.
Когда я уже входил в прямоугольную арку дома, которая всегда мне очень не нравилась как раз из-за своей прямоугольности, из-за того, что она казалась мне символом наплевательского отношения нового времени ко всем прелестным старым обычаям и условностям — получалось, если современные материалы позволяют, то и арки можно делать строго прямоугольными, так вот, когда я уже входил в эту арку, меня стала немного беспокоить предстоящая возможная встреча с голубоглазым Валентином. В прошлый раз, два года назад, вернувшись после трёхдневного прощального загула и обнаружив его у себя в квартире, я чуть было не дал ему по мордасам, и не знаю, какой ангел удержал меня от этого глупого и бессмысленного поступка.
Оказавшись у дверей в коммуналку, я не сразу позвонил. На лестничной площадке был всё тот же выбитый местами и заплёванный кафель, на который когда-то, встречая меня, выбежал босиком отец, и я вдруг почему-то вспомнил, как он говорил, что герои книг не пишут. “Но и нищие их не пишут, папа”, — подумал я. Теперь у меня был кожаный чемодан и полный карман денег.
На двери оставалась нетронутой процарапанная в краске надпись “Ширяев — 2р.”. То, что Анжела, при всей своей почти болезненной аккуратности, не закрасила её, напомнило мне о её небрезгливости. В её характере было странное сочетание чистоплотности и небрезгливости (которое, правда, позже я встретил и у многих других женщин): стирая запачканные детские штанишки и добиваясь идеальной, хирургической, чистоты, она время от времени машинально подносила их к лицу и принюхивалась, или, например, хранила все письма своих прошлых близких приятелей (и мои в том числе) в одном и том же пакетике, причём в перетасованном, как карты, виде. Зацепившись за эти воспоминания, я вспомнил следом, как зимой, в сильный мороз, с ледяной чекушкой в кармане, ходил по каким-то ночным новостройкам, разыскивая убежавшую из дома Анжелу; потом — какие-то странные телефонные звонки отцу и его, казавшиеся мне очень сложными, отношения с какими-то заштатными актрисами; потом — как меня рвало с балкона седьмого этажа вниз, на улицу, и как, словно наказывая себя за это, утром я до полного изнеможения отжимался на кулаках, и как саднили после этого костяшки пальцев… Чтобы прервать извержение этого густого и широкого потока воспоминаний, я позвонил.
Открыл мне Валентин, отпустивший длинные волосы. Теперь было видно, что они у Вали густые и вьющиеся.