— Больше всех повезло мне! — сказал Бриш и распахнул дверь. — Здесь женщиной даже не пахнет.
Хозяин круговым жестом представил Иванову свою двухкомнатную квартиру. Обставленная импортным гарнитуром, она не походила на холостяцкую: гардины и цвет обоев были подобраны с излишней, то есть женской тщательностью, посуда на кухне была перемыта.
— Старичок, так что будем пить? — говорил Бриш, думая о чем-то совсем другом. — Попробуем все- таки виски…
Иванов почувствовал волнение и, стараясь быть спокойнее, заговорил:
— Ты знаешь, я вообще-то не пью. И терпеть не могу пьющих, так сказать, по профилю своей деятельности. Но если есть лед…
— Мне, конечно, не удастся споить нарколога, но попробовать надо, — добродушно болтал Бриш. — Кстати, это даже лучше, что Зуев увез свою супружницу. Мы продолжим с тобой нашу дискуссию.
Иванов молчал. «Если он и впрямь принесет „Белую лошадь“, значит, он выиграл пари. И тогда ты, Иванов, просто мерзавец. Да, тогда я просто негодяй и мерзавец»…
Бриш, держа в одной руке бутылку и два бокала, в другой — хрустальную чашку со щипцами и льдом, показался в дверях. Это была действительно «Белая лошадь»! Иванов так обрадовался, что едва не вскочил с кресла. Но сдержал себя, хмыкнул и спросил:
— Михаил, где ты берешь заграничное пойло? Привез из Парижа?
— А что? — Бриш явно насторожился. — Эту бутылку привез Аркашка.
— Из Парижа?
— Да нет. Недавно он мотался в Стокгольм.
У Иванова екнуло сердце. Заломило в надбровьях. «А нельзя ли прямо взять и спросить, кто проиграл пари? — мелькнула отчаянная и явно пьяная мысль. — Нет. Он ничего не скажет… Если бутылка привезена из Стокгольма, это не значит, что она не проиграна. Да, но в Москву гонят этих лошадок со всего света. Может быть и проигранная?..»
Иванов положил в бокал кусок льда, и Бриш плеснул туда большую порцию виски. Лед начал медленно таять, разбавляя коричневый цвет в желто-соломенный, напоминающий другие, совсем другие анализы… Иванов отхлебнул и подержал во рту заморскую жидкость. Стоила ли она того, чтобы переводить на нее валюту? Ничем, кроме отсутствия сивушного запаха, не отличалась она от своих, доморощенных, жидкостей. Все было то же самое…
Бриш, поднятый телефонным звонком, отставил бокал.
Звонил Медведев. Они недомолвками и иносказаниями долго трепались сначала о шефах и академиках, потом о подчиненных и сотрудниках. Иванов ничего не понял. Ясно было одно: Бриш переходил работать в другой институт, в медведевскую группу.
— Извини, старичок, это Медведь. Он уже в своей берлоге на Разгуляе. Они не знают, что делать с Натальей, она совсем пьяная.
— А что Зуев?
— Зуев смотался.
Иванов посмотрел на часы. Прошло сорок минут новых суток.
— Далеко отсюда метро? Я, пожалуй, успею…
— Нет, не успеешь.
И они продолжили спор, затеянный на даче Зинаиды Витальевны.
В субботу Москва стихала, словно сбавляющая обороты турбина или как грандиозная медеплавильная печь между двумя плавками. Такое затишье было похоже и на тонкий, напряженно-тревожный трансформаторный гул, не стихавший в большой заводской пристройке, сделанной нарочно для драгоценной и такой капризной «Аксютки». Однако же этот безбрежный город в каждом из его состояний можно сравнивать с чем угодно. Любая стихия, любой самый фантастический образ годился для этого. Нагромождения жилых массивов разбегались во все стороны, с косным самодовольством вновь и вновь возникали они перед человеческим взглядом. Беспредельность и необратимость, с которыми эти крохотные четырехугольники человеческих жилищ занимали новые и новые пространства живой, зеленой, пульсирующей земли, Медведев не хотел замечать. Он, как и все москвичи, делал вид, что не замечает всего этого.
Но сколько же можно притворяться и «делать вид»!
Иногда, очнувшись, он приходил в ужас от непостижимого, необъяснимого скопления рукотворных объемных масс. И восемь миллионов человеческих тел, сплотившихся так тесно в одно место, представлялись тогда одним сгустком человеческой плоти.
Но в субботу город стихал. Необычную легкость в ушах и во всем теле, рожденную тишиной, Медведев, подобно многим, объяснял другими, не физическими и даже не физиологическими, а психологическими причинами. Подумав же как следует, он вдруг соображал, отчего ему хочется петь. «Царей и царств земных отрада — возлюбленная тишина…» Ничего себе! Это в ломоносовские-то времена, когда не было ни самолетов, ни троллейбусов, когда музыка звучала только в своем чистом виде, без посредства проводов и динамиков.
Жена спала рядом, но на своей подушке и под своим одеялом, светлые, темные у корней волосы рассыпались, закрывая половину лица.
Медведев совсем очнулся. Она спала на спине, одеяло прикрывало ее до самого подбородка. Полусогнутое колено, откинутое и обнаженное, сначала развеселило, затем взбодрило и своей округлой полнотой и белизной едва не вывело его из интеллектуального состояния.
Медведев нащупал пятками тапочки и, стараясь не скрипеть паркетом, на цыпочках вышел из спальни.
Все было бы хорошо, если б не вчерашнее его опоздание. Академик дал-таки «добро» на переход Мишки Бриша в их институт. Но какой ценой получено это «добро»? Медведеву пришлось выдержать труднейший разговор с тещей, а до этого двухчасовую беседу с Академиком на вольные, в основном медицинские, темы с уклоном в геронтологию. Физикой в этой беседе даже не пахло… Золотые контакты для «Аксютки» оставались по-прежнему голубою мечтой. Вчера Медведев и Женя Грузь провозились на установке до вечера, но Медведев не опоздал бы на дачу, если б не отменили одну самую нужную электричку. Институтскую машину они с Грузем отпустили. Пока на автобусе добирались с завода до Москвы, пока искал такси и ехал от Москвы до Пахры…
Впрочем, что за мода — отмечать эти дни рождения?
Ему было жаль жену. Серьезное отношение к возрасту само по себе лишь забавляло его, но Любу было жаль, поскольку она придавала этому такое большое значение. Другой неприятностью было то, что установка, опробование которой намечалось по графику ровно через четыре дня, не была готова к опробованию. Если бы…
Как и всегда: кабы не бы да не кабы, на шестке бы росли грибы. Если бы не опоздание, дочка бы не осталась на даче в одиночестве, без матери и отца. Не позвонить ли прямо сейчас? Нет, там наверняка еще спят.
Медведев, прощая тещу за вчерашнее, напевал «Блоху». Затем по-мальчишечьи заглянул в спальню. Ему почудилось, что Люба не спит, но это означало бы, что она сердита и не встает. По-мальчишечьи же отметая такое предположение, он убедил себя в том, что она спит, и сделал все, что было необходимо. Он даже заварил чай и изжарил ломти черного хлеба с колбасой и яичницей. «Что ж, — думал Медведев, — установка пойдет. Должна пойти, ей ничего не останется, кроме как пойти. Черт с ними, с золотыми контактами, обойдемся и медными. Люба добра от природы, она простит ему вчерашнее. Дочка приедет с тещей к вечеру. Или они с Любой сами уедут к ним на дачу».
Но он чувствовал, что была какая-то новая, еще не осознанная причина для нехороших раздумий. Что