телодвижениями опять обездвижила его?
Он, в совершенном отчаянье, встал на карачки и выполз из-под лошадиного брюха, кое-как поднялся и приготовился горевать. Зараза скосила на него свой мудрый взгляд и ткнулась мордой в плечо.
'Ах ты, мудрая скотина!' — мысли лива метались, не успевая добиться их осознания. — 'Так я могу передвигаться!' Он, медленно переставляя, конечности, обошел вокруг лошади, заново радуясь обретенной возможности ходить. Точнее — неутраченной возможности. Жизнь прекрасна. Только что же произошло?
Словно в ответ, в кустах разочарованно затявкали лисицы.
— Вот я вас! — Илейко сделал резкий жест, имитирующий нападение.
Звери дали стрекоча, без всякого разбора, с треском, ломясь сквозь сучья. Какой-то непонятный двуногий — то помирает, то оживает. Так нельзя, так в животном мире не принято. Разве что для того, чтобы приманить добычу. Лисы поняли это и, заметая невидимые следы пышными хвостами, умчались прочь. Туда, где можно ловить зайцев и мышей, или, положим, полакомиться каким-нибудь околевшим от старости или травм лосем.
Двигаться дальше ночью Илейко не собирался, да и не мог, по большому счету. Все его тело болело, каждая мышца, каждое сухожилие. Он заставил себя собрать хворосту, запалил костер и улегся подле, совершенно обессиленный. Упадок сил был неожиданным, но вполне объяснимым: затраты жизненной энергии должны восполняться. Об этом-то лив и не подумал. Он кое-как поставил вариться мясной бульон, чтобы дать себе пищу, хотя есть, в общем-то, совсем не хотелось.
Вялость и равнодушие были столь велики, что оставалось надеяться только на Заразу, как на защитника. Смогла же она справиться с лисами. Хотя, чего уж там лукавить, самая большая надежда была на то, что никто и ничто не позарятся на ослабшего до полной беспомощности богатыря.
Опустив голову на снятое с лошади седло, лив временами впадал в забытье, очухиваясь лишь тогда, когда бульон начинал шипеть, выплескиваясь на уголья. Тогда он со стоном мешал ложкой свое варево, подкладывал дрова и снова, обессиленный, откидывался на седло.
По ночному лесу кто-то бегал, кто-то кого-то ел, кто-то, поедаемый, издавал предсмертный визг. Так всегда бывает в темноте. Кажется, что вокруг кишмя кишат опасные твари, и каждая точит свой острый зуб, чтобы пробраться к костру и перекусить яремную вену у ненароком забывшегося путника. На деле же один какой-нибудь зверь просто для острастки устраивает сольное выступление, изображая и охотника, и жертву. И величиной тот зверь с полмизинца.
Но Илейко об этом не думал. Его, подорванные былой схваткой, силы требовали восполнения. Только сон, еда и тепло могли ему помочь. Поэтому его совсем мало трогали лесные звуки, он выпил, обжигаясь, бульон, проглотив, не жуя, кусочки вяленого мяса в нем, добавил дров и, завернувшись в одеяло из шкур, выпал из реальности.
Когда костер начал тухнуть, под ближайшей раскидистой елью зажглись кровавым цветом чьи-то глаза. На сей раз это не были два приблудившихся светлячка, это было что-то не доброе и не злое, то есть, безразличное.
В лесу всегда следует вести себя очень осторожно. Лишние слова, а особенно — бранные всегда возвращаются к их произнесшему. Нельзя творить зло, потому что и оно, усилившись, доставит потом много беспокойств. Лес живет, как единый организм, у него — гармония. Эту гармонию трудно нарушить. Но нет ничего неподвластного человеку. Все об этом знают, но мало кто задумывается. Поэтому государевы люди, наслаждающие себя правом казнить и миловать, так неохотно посещают лес. А если ходят, презрев инстинкт самосохранения, то обязательно выносят из чащи на себе какую-нибудь гадость, которая, в конце концов, проявляется на близких, детях и в их самих. Избавиться от этого можно, по крайней мере, можно попытаться. Но нет таких государевых приспешников, мнящих себя богами, которые способны сказать простое слово 'Прости'.
А если где-то в лесу проливается человеческая кровь, то не только звери собираются на ее запах. Есть существа пострашнее, и страшны они тем, что не каждый может их видеть. А вот почувствовать — каждый.
Если глаза — зеркало души, то кровь — и есть, наверно, самая главная характеристика этой самой души. Кровные братья и сестры — не обязательно родственники, но обязательно имеют одинаковые жизненные ценности. Посмотреть на любой городской базар — будто с одного теста слепленные жадные до невозможности, едва умеющие считать и писать, личности. Ум в этом деле — не главное, даже, пожалуй, нечто вредное. Значит, кровь у них одна, жидкая и смердящая. Не кровь, а ослиная моча. 'Иисус пришел в Иерусалим и нашел, что в храме продавали волов, овец и голубей, и сидели меновщики денег. И, сделав бич из веревок, выгнал из храма всех, также и овец и волов; и деньги у меновщиков рассыпал, а столы их опрокинул' (Евангелие от Иоанна, гл. 2). Кровь у Иисуса другая, вскипела при увиденном непотребстве. А храм — совсем не огороженная стенами постройка. Храм — это мир, где нет запретных для Веры территорий. Вот поэтому за кровью Христа охотились, потому что она — ценность. 'Кровь Моя истинно есть питие' (Евангелие от Иоанна, гл.6).
Существа, сбежавшиеся на свой пир у руин Соловьиной крепости, вкушали не только чужие страдания, но и лакомились чужими душами. Они пробовали на вкус кровь и досадливо морщились: мерзкая жижа. Однако в этом черном месте пищи для них хватало на десятилетия. Поэтому, любопытства ради, некоторые из этих существ разбрелись по следам разошедшихся людей.
Большая часть устремилась за большим количеством людей, и лишь только одна тварь пошла за одиноким путником. Теперь этот человек лежал без чувств, ослабленный и беззащитный, но не обескровленный. Существо не могло само пролить кровь, но и уйти восвояси тоже оказалось свыше всяких сил. Оно чувствовало настоящую чистую, безо всяких гадостных примесей, кровь.
Тварь не могла найти никого поблизости, кто бы мог содействовать ей, она металось в тщетных поисках. Ей было безразлично все вокруг, она слушала только самое себя. И именно это безразличие толкнуло ее на попытку добыть кровь самостоятельно.
Дождавшись, когда костер умерит свой пылающий свет, существо осторожно выползло из-под ели и начало подбираться к лежащему безо всяких движений человеку. Тот не проснулся, не пошевелился. Да и вообще о том, что он жив, говорила только мерно вздымавшаяся грудь. Ни стона, ни всхрапа — ничего, чтобы могло отпугнуть тварь.
Только старая лошадь испуганно скосила свой глаз на сгусток тьмы, крадущийся к ее хозяину. Она видела, она чувствовала приближающуюся беду, как могут видеть и чувствовать только лошади. Ну, и кошки, вообще-то. Но кошками здесь не пахло. Зараза заволновалась, несколько раз громко всхрапнула, но на это никто не обратил внимания — ни человек, ни тварь.
Оставалось только мириться с неизбежным — что же поделать, раз уж так выходит. Лошадь понимала, что ей самой ничто не угрожает, но безучастность к происходящему была, оказывается, неприемлема.
Зараза встала на задние ноги и так обежала вокруг костра, размахивая передними перед собой и по сторонам. Со стороны можно было подумать, что кобыла сошла с ума и танцует у затухающего костра свой безумный лошадиный танец, едва не наступая на человека. Взметнулась легчайшая зола и вместе с нею крохотные искорки. Некоторые из них достигли замершую тварь и даже здорово обожгли ее! Существо попятилось, но уходить отнюдь не собиралось. Оно не понимало, в чем дело. Почему ей чинят препятствия, если самому человеку все происходящее безразлично? И, главное — кто? Не какой-нибудь породистый жеребец, а старая кляча, жить которой осталось всего ничего: может быть, год, или — два. Или даже до рассвета.
Зараза на достигнутом не успокоилась, она совсем чуть-чуть постояла на четырех точках опоры и снова взмыла передними копытами к небу. На сей раз для того, чтобы со всей своей мощи опустить их на остановившуюся тварь, та едва успела метнуться в сторону. Скорее, рефлекторно — копыто лошади не могло причинить ей какую-то неприятность. Разве что, железо подков, которое, считается, может счастье в домах удерживать. Оказалось, не только. Новый удар пришелся по самому боку твари и отбросил ее в кусты.
Существо испытало на собственной шкуре, чем могут быть чреваты лошадиные ужимки и прыжки, но уйти восвояси уже было решительно невозможно. Илейко лежал бесчувственным бревном, лошадь плясала, вздымая облака пепла и искр, тварь металась. На сучьях ближайшей сосны расселись первые болельщики