тонкую фигурку, сидящую на краю разбитой чаши старинного фонтана.
— Двенадцать, — объявили часы, кашлянули и умолкли.
Филипп подошел к Аде.
— Полночь, — сказал он. — И я здесь.
Ада подняла на него глаза. Филиппу стало страшно: он боялся, что этот глубокий, как море, взгляд выпьет его душу, осушит ее до дна.
— И я здесь, — сказала она.
Филипп улыбнулся:
— Я рад, что вы здесь.
— Я рада, что вы здесь, — тихо прозвучало в ответ.
— Правда?
Филипп взял ее за руку; рука была маленькая и прохладная.
— Вы не боитесь высоты? — спросил он и мягко обнял ее.
— Нет.
Они взлетели; воздушная волна несла их, башня маяка утекала куда-то вниз, в пропасть тьмы.
Ада рассмеялась. Филиппу приятно было слышать ее смех.
— Это сон? — спросила она.
— Это явь.
— Это мечта.
— Это мы.
— Как странно, что вы умеете летать. Я имею в виду, люди обычно не…
— Да, — сказал Филипп. — Но я могу… иногда.
— Почему иногда? — живо спросила девушка. Он видел ее лицо, обращенное к нему, и глаза ее блестели ярко, чудно…
— Это от многого зависит, — уклончиво отозвался он. — Честно говоря, я и сам не знаю.
Запах ее волос кружил ему голову. Филипп смотрел на Аду — и не мог насмотреться. На ней было сиреневое платье; на лбу сверкал алмазный обруч, но молодой человек видел только ее душу, смотрящую на него из этих глаз, исполненную любви. Ада словно источала внутренний свет. Никогда еще ему не было так ослепительно, так безмятежно хорошо. Город стремительно удалялся от них, превращаясь в светящийся бесформенный клубок. Они достигли самой верхней площадки и опустились на нее. Ада подбежала к парапету, и Филипп последовал за ней, не отпуская ее руки.
— Как это красиво!.. — сказала она с каким-то детским, трогательным восхищением.
Внизу — море огней, вверху — море тьмы. Они стояли на берегу, и никого, кроме них, не было в целом мире. Огромная звезда маяка горела, и звезды в вышине зябко дрожали, оглядываясь на нее. Вся тяжесть земная соскользнула с плеч Филиппа и растворилась в любви, переполнявшей его.
— Это твой мир? — спросила Ада, всматриваясь в него.
— Он твой.
Только что девушка улыбалась — а тут какая-то болезненная тоска скользнула по ее лицу, уголки губ поникли. Филипп наклонился к ней.
— Я дарю тебе это небо, и эти звезды, и солнце, которое заходит, и то, которое взойдет, чтобы светить тебе… и этот маяк, который хотел бы быть солнцем.
— Хотел бы, — эхом откликнулась Ада. — Но… я думала, что небо принадлежит всем…
— Это другое небо.
— Что же останется у тебя?
— Ты — мое небо и мое солнце.
Первый луч потянулся с высоты и коснулся щеки Ады. Город внизу гас и корчился в лучах настоящего солнца. Филипп шагнул вперед и притянул Аду к себе. Прохладный ветер играл их волосами.
— Ты принимаешь мой дар? — спросил он.
— Да. Но не ради твоего мира, а ради тебя самого.
Сон шестнадцатый
Когда Сутягин ушел от Матильды, ему показалось, что звезда на башне маяка светит ярче, чем обычно. По этому поводу гномон вспомнил изречение своего хозяина, Вуглускра, считавшего, что все, что не полезно, является бесполезным и потому подлежит уничтожению. Впрочем, Сутягин был в прекраснейшем настроении. Он знал, что Филиппа искали и не нашли, а раз так, у самого Сержа еще оставалась надежда завоевать сердце Матильды. Сутягин потирал руки, садясь в доверенный ему истребитель. Он вылетел на главную улицу и едва не был подбит каким-то лихим асом, мчавшимся на всех реактивных парах. Не без удивления Сутягин узнал в нарушителе Сильвера Прюса, одного из лучших в Городе журналистов. Тот несся как оглашенный и через минуту совершенно исчез из виду. Впрочем, Сутягин забыл о журналисте еще до того, как он исчез.
«Матильда — моя», — подумал он, направляясь домой на подобающей скорости — не более пятисот в час.
Сильвер Прюс петлял и сворачивал: ему все чудилось, что за ним следят. Наконец он плавно приземлился на крышу дома, чьи окна были забиты глухими решетками. Ни одна живая душа никогда не знала, что происходит в этом доме, но зато все в Городе знали, кто там живет, и дом этот старались по возможности обходить стороной.
Сильвер вылез из машины. Тотчас возле него оказался мышкетер с взведенным мышкетом, полным отборных бронебойных мышей. В тени для острастки посетителя щелкнула дюжина других мышкетов.
— Пропуск, — бесцветным голосом потребовал первый мышкетер.
Сильвер показал секретное удостоверение.
— Куда?
— К генералу. Меня ждут.
Мышкетер отдал честь. Голодная мышь в мышкете разочарованно хмыкнула и улеглась спать.
— Сюда.
Сильвера повели коридорами, лестницами, заталкивали в лифты и выталкивали из них. Путь был долгий и кружной, чтобы никто не мог впоследствии описать, в каком именно месте находится Дромадур. Через двадцать восемь минут блужданий Сильвер прошествовал по черной ковровой дорожке, мертвой хваткой вцепившейся в мраморный паркет. Двое мышкетеров, стоявшие на часах по разные стороны двери, одновременно лязгнули зубами и вытянулись в струнку. Затем они синхронно нажали на кнопки доступа в помещение, и Сильвер Прюс вошел. Дверь с глухим стуком задвинулась за ним.
Кабинет Дромадура был необъятен. Другой его конец уползал в полумрак и бесконечность. Окон не было, зато имелся стол, уютно разлегшийся во всю длину зала. На стенах висели портреты предшественников Дромадура и просто особ, которых он уважал: Карабаса Барабаса, Бабы Яги, маркизы Помпадур (будто бы дромадуровой прабабушки), Колобка, Гулливера, Кащея Бессмертного, Лео XIV (без железной маски), Змея Горыныча и других. Знатоки, впрочем, утверждали, что портрет Кащея — подделка, но Дромадур считал, что Кащей вышел как живой, и знатоки вскоре (и весьма поспешно) с ним согласились. Дело в том, что все изображения действительно были живые, а обидчивый Кащей очень переживал, когда его называли самозванцем.
Едва Сильвер Прюс попал в кабинет, как с ним стало происходить что-то странное: колени задрожали, ноги начали подгибаться, голова затряслась, а руки задергались. Журналист пытался сказать что-то, но из раскрытого рта не вылетало ни звука, и наконец он застыл, низко поклонившись столу. Стол молчал; но вот противоположный его конец высветился, и за столом возник человек. В незабвенном XX веке ему дали бы лет 40, а люди слабонервные — и все 60. Он был круглый, жирный, мерзкий и удручающий. Лысая желтоватая голова его напоминала шар, у губ залегли жестокие складки, но выражение глаз было почти лукавое, порой доходя до слащаво-елейного. На генерале был вполне штатский костюм из ананасовой