весело звеня своими голосами, улыбались девушки, бросая косые кокетливые взгляды, чинно шагали военные сухопутчики, слегка развязно, покачивая плечами и метя клешем пыльный асфальт, шли морячки.
Глеб радостно смотрел на всех. На улыбки отвечал улыбкой, мимоходом разнимал дерущихся первоклашек, грозил пальцем шпанистому пацану, пытающемуся раскурить подобранный окурок. И опять девушки, опять улыбки.
Вот о такой учебе он и мечтал! Глеб словно дорвался, наконец, до любимой игры, до игрушек, которых его давно лишили и вот только-только вернули.
Ему легко давались кроссы с полной боевой, упражнения на спортивных снарядах, теоретические дисциплины и стрельба из различного стрелкового оружия, криминалистика и приемы рукопашной борьбы. В своем учебном рвении он уже после первого года далеко опережал не только однокурсников или вообще курсантов, но по некоторым дисциплинам превосходил и преподавателей. Что потом при распределении несомненно сыграло свою печальную роль.
Высокий, хорошо сложенный, с приятным лицом, на котором серо-голубые глаза всегда смотрели спокойно и доброжелательно, Глеб был красив. Особенно нравились девушкам его губы, словно созданные для любви, в меру пухловатые, в меру мужественные, когда они улыбались, делали выражение его лица доверчивым, открытым и самую чуточку наивным, чем и подкупали слабый пол. Но это ничуть не портило общего впечатления, поскольку красивое лицо, сильное, стройное тело в военной форме вызывало у окружающих гордость за Красную Армию.
«Если вот такие ребята в курсантской форме, — думали они, — скоро станут командирами и поведут свои роты на врага под общим руководством главного маршала товарища Ворошилова, то будьте покойны — враг будет разбит, победа будет за нами!»
Блестяще сданы государственные выпускные экзамены. Однако Глеб гораздо больше волновался, посещая портного. С каким-то трепетом стоял перед зеркалом и мерил уже офицерскую, песчаного цвета гимнастерку и темно-синие брюки-галифе. Он узнавал и не узнавал себя. Вглядываясь в отражение, видел то, о чем мечтал с детства. Он нравился себе. Щелкая каблуками, четко поворачивался то вправо, то влево, подносил руку к виску, как когда-то в детстве.
Портной, пожилой еврей по фамилии Либерман, обшивший не одну сотню вот таких молоденьких, только-только испеченных командиров, вместе с клиентом любовался своей работой, мимоходом подмечая про себя, где еще подобрать, где ослабить, а где и окончательно прошить. Он редко бывал доволен своей работой. «Все зависит от «фактуры», — говорил старый портной доверенным лицам, имея ввиду под «фактурой» телосложение.
Вот и сейчас хитровато улыбаясь, довольный своей работой он тихо шептал себе под нос: «Ай да Фима…, ай да старый мерзавец…, ай да паршивец!»
Отзвенели бокалы, отпенилось шампанское.… В полную силу легких, до хрипоты откричалось многократное и многоголосое «Ур-ра-а-а!.. Ура, товарищу Сталину!.. Ура, всесоюзному старосте!.. Ура, народному комиссару Внутренних дел и Генеральному комиссару государственной безопасности товарищу Ежову!..»
Затихла музыка, отшуршал вальс, смех, погасли улыбки.
Легкий, красивый, чуть пьяный от счастья, Глеб на любимых улицах родного города. И ничего, что ночь белая, безлюдная. Нет усталости, нет сна, сердце колотится от ощущения прекрасного, радостного будущего.
На комиссию за получением направления Глеб Якушев прибыл спокойным и собранным. Он давно решил, что начальству виднее. Хотя Глебу очень хотелось остаться в Ленинграде. Хотелось пофорсить, погулять, повлюбляться, послушать непременные комплименты в свой адрес…. Когда увидел лица однокашников, ожидающих своей участи у кабинета начальника училища, прочитал по ним те же скрытые желания, что и у него. И все же верилось, что хотя бы служить начнет в своем городе. А там видно будет.
Стоя на вытяжку перед важной комиссией, Глеб не сомневался, что ее члены с многочисленными шпалами и ромбами в петлицах по достоинству оценят его выправку, стать и, конечно, отметки в дипломе.… И действительно, высокие чины долго и много шептались, делали озабоченные лица, недоумевали, листая его бумаги, наконец, произнесли незнакомое, ломкое и свистящее — Котлас.
Тяжело доставался каждый шаг Оула. Терпеливо, мучительно переставлял он ноги, идя на далекий свет, оказавшийся вскоре над самой головой в виде прожектора, похожего на ведро. Он кособоко освещал часть высокой стены из частокола обтесанных, врытых в землю бревен, плотно прижатых друг к дружке и остро заточенных сверху, как карандаши. Самой освещенной частью были ворота, двустворчатые, из плах на кованых навесах. Над воротами, под самым прожектором из реек, сколоченных крест-накрест — портал с буквами. В центре портала — портрет в рамке, а с обеих сторон бледные, выцветшие флажки. «Котласская центральная пересылка Ухт-печерских лагерей», как потом выяснит для себя Оула, печально знаменитая зона.
Шатающегося, еле стоящего на ногах заключенного провели через ворота под лай невидимых псов во внутрь зоны. На вахте передали другим конвоирам. Опять повели. В зоне было светлее. С десяток прожекторов освещали низкие, длинные, похожие на перевернутые лодки бараки.
Колючка, калитка, часовой, собака на проволоке от угла до угла, низкое, черное здание, высокое крылечко, отрывистые разговоры охранников. Внутри помещения тепло. За столом молодой офицер. Яркая настольная лампа. Оула подвели к столу.
— Фамилия, статья, срок? — резко и громко бросил столоначальник.
Оула отдышался, задумался, вспоминая заученное.
— Ах, да, он же немой…, — чуть тише поправился офицер.
— …Чу-хон-цев… И-иван… И-ива-но-вич, пять-восемь-восемь, десять лет, — неожиданно для всех по слогам, неуверенно проговорил Оула. Как написано было в его сопроводительном формуляре. Как заставил его выучить «на всю оставшуюся жизнь» майор Шурыгин еще в Петрозаводском подвале НКВД.
А статья 58-8 в Уголовном кодексе означала террор. И карточка-формуляр была перекрещена, что значило постоянный контроль за осужденным, тяжелые общие работы.
— Вот тебе на…, говорит!.. — лейтенант откинулся на спинку деревянного кресла.
Холеный, довольный собой он обвел взглядом всех присутствующих, будто это он только что научил говорить немого. Затем жестом руки отпустил конвой и обратился уже к надзирателям тем же властным тоном:
— Этого в «третью»!
Старший надзиратель, низкорослый, средних лет старшина Ахмедшин вскинул брови и удивленно посмотрел на офицера.
— Так, товарищ лейтенант, там же «Слон», а с ним «Круглый» и «Сюжет»!? Может его…, — но офицер не дал договорить подчиненному. Вскинув красивые брови, он четко, с расстановкой, не сводя глаз с надзирателя, повторил:
— Я сказал в «третью»! Как понял, старшина?!
— Так точно, в «третью», — так и не убрав с лица недоумение, повторил тот.
— Вот и отлично. Приведут второго, приготовь «экспериментальную».
— Слушаюсь!
Оулу повели по коридору. Остановили. Велели снять телогрейку, шапку. Обыскали. Второй надзиратель, рослый, значительно моложе старшины, скорее ровесник Оула, угрюмый, набыченный парень тщательно проверил одежду нового подопечного, ощупал каждую складочку, каждый шовчик. Он неприятно кривил губы, залезая Оула подмышки, между ног, то нагибаясь, то обходя его.
Старший надзиратель Ильяс Ахмедшин стоял в стороне и внимательно наблюдал за действиями подчиненного. Сорокатрехлетний старшина всю жизнь проходил в надзирателях. Такая служба обычно ожесточает сердца людей до такого состояния, что бывает трудно уловить разницу между зэком и надзирателем. Походи-ка изо дня в день по этим вонючим камерам, считая заключенных, води на прогулки или оправки, на допросы или выпускай на этап или расстрел. Поразнимай их кровавые разборки.… Потаскай их резанных, душенных, озверевших.…