свое послушание или сопротивляться даже в своем повиновении.
Король обращался к нации скорее как вождь, чем как государь. «Мы почитаем за славу для себя управлять свободной и благородной нацией», — говорил в начале своего царствования Людовик XVI в преамбуле к одному эдикту. Ту же идею на старофранцузском языке высказывал и один из его предков. Выражая благодарность Генеральным Штатам за смелость их замечаний, он утверждал: «Мы предпочитаем разговаривать с вольными людьми, а не с рабами».
Людям XVIII столетия неведома еще страсть к благополучию, которая как бы порождает раболепие: страсть изнеженная, но тем не менее упорная и непобедимая, легко соединяющаяся и переплетающаяся со многими добродетелями частной жизни — с любовью к своим близким, строгостью нравов, уважением религиозных верований и даже с умеренным и прилежным отправлением установленного культа, — страсть, благоприятствующая честности и препятствующая героизму, в пределе способная создавать как аккуратных людей, так и трусливых граждан. Люди в то время были и лучше и хуже нынешних.
Французы в ту эпоху любили веселье и обожали развлечения. Возможно, в своих привычках они были безнравственнее, в своих страстях и идеях необузданнее современников, но им была неведома та умеренная и благопристойная чувственность, какую видим мы. Высшие классы больше заботились об украшении своей жизни, чем об удобствах, об известности — больше, чем о богатстве. Даже средние классы не были полностью поглощены заботами о благосостоянии; и в погоне за благами они нередко останавливались, чтобы обратиться к более тонким и возвышенным наслаждениям. Помимо денег повсеместно признавались и иные ценности. «Я знаю свою нацию, — писал в несколько вычурном, но не лишенном чувства гордости стиле один из современников, — ловко умея плавить и расточать металл, она не способна обратить поклонение ему в привычный культ; она всегда готова вернуться к своим древним идеалам — мужеству, славе и, смею сказать, великодушию».
Впрочем, не следует пользоваться ошибочным мерилом и измерять низость людей степенью их подчинения верховной власти. При всем подчинении воле короля людям при Старом порядке один вид повиновения был неведом: они не знали, что значит покоряться незаконной или оспариваемой власти, вызывающей мало уважения, часто презираемой, но, однако же, часто склоняющей людей к подчинению, ибо такого рода власть способна легко возвысить или уничтожить. Такая унизительная форма раболепия была совершенно чужда французам. Король внушал им чувства, какие не смог воспламенить в душах своих подданных ни один из последующих самых тиранических правителей и которые нам совершенно непонятны, поскольку Революция с корнем вырвала их из наших сердец, к королю же люди того времени испытывали одновременно сыновнюю нежность и почтение, которое можно испытывать только по отношению к Богу. В своем подчинении наиболее самовольным приказаниям короля они уступали не столько принуждению внешней силы, сколько любви, и им доводилось сохранять свободу души. Для них наибольшим злом в повиновении была его принудительность; для нас же это наименьшее из зол. Худшее заключается в чувстве раболепия, что заставляет повиноваться. Не будем же презирать отцов наших — у нас нет на это прав. Дай нам Бог обрести вместе с их предрассудками и недостатками хоть частицу их величия!43
Таким образом, несправедливо полагать, что Старый порядок был эпохой рабства и зависимости44. В те времена свободы было гораздо больше, чем в наши дни, но то была беспорядочная и неровная свобода, всегда искаженная классовыми ограничениями, всегда связанная с идеей чьей-либо исключительности и привилегий, позволяющих бросать вызов закону, равно как и произволу. То была свобода, никогда не дававшая всем гражданам наиболее естественных и необходимых гарантий. Но тем не менее даже такая урезанная и искаженная свобода была плодотворной. В те времена, когда централизация усердно старалась выровнять, ослабить и обесцветить всех людей, именно свобода помогала сохранить большинству обывателей их природную оригинальность, их колорит и яркость, наполняя их сердца чувством собственного достоинства. Зачастую именно свобода создавала стремлению к славе преимущества перед всеми прочими склонностями. Благодаря ей были воспитаны сильные души, гордые и отважные умы, появившиеся на наших глазах и превратившие французскую революцию одновременно в предмет поклонения и ужас для всех последующих поколений. Было бы очень странно, если бы столь мужественные доблести могли развиться в среде, лишенной свободы.
Но сей тип беспорядочной и нездоровой свободы, подводя французов к низвержению деспотизма, одновременно лишил их свойственной иным народам способности создавать на месте произвола свободное и мирное владычество законов.
Глава XII
О том, что вопреки прогрессу цивилизации положение французского крестьянина в XVIII веке было иногда хуже, чем в XIII веке
В XVIII веке французский крестьянин не мог уже быть жертвою мелких феодальных деспотов. Лишь изредка он становился мишенью для посягательств со стороны правительства. Он пользовался гражданскими свободами и владел землей, но все прочие классы отдалились от него, и он жил в полном одиночестве, как никто и нигде более в мире. То был новый и своеобразный род угнетения, последствия которого заслуживают отдельного и очень внимательного изучения.
По свидетельству Перефикса, в начале XVII века Генрих IV жаловался, что дворяне покидают деревни. К середине XVIII века запустение сделалось почти всеобщим, о чем говорят все документы того времени45. Экономисты пишут об этом в книгах, интенданты упоминают в своей переписке, а земледельческие сообщества — в своих записках46. Достоверные доказательства мы находим в реестрах подушной подати, которая взималась по месту действительного проживания налогоплательщика. Так вот, все высшее и часть среднего дворянства платили ее в Париже.
В деревнях оставались лишь те из дворян, кому скромный достаток не позволял никуда выезжать. Я полагаю, что ни один крупный землевладелец никогда не мог оказаться в таком отношении к своим крестьянам, в каком находилась эта категория дворян. Утратив главенствующее положение, эти дворяне потеряли и прежний интерес направлять крестьян, руководить ими, помогать и ухаживать за ними. С другой стороны, будучи освобожденными от повинностей, которые несли крестьяне, дворянин не был способен испытывать живой симпатии к их нищете, им не разделяемой, или сочувствовать совершенно чуждому для него недовольству. Крестьяне уже не были его подданными, но еще не стали согражданами: факт, неведомый доселе истории.
Это явление порождало, если можно так выразиться, своеобразный душевный абсцентизм, более распространенный и более действенный, чем абсцентизм в собственном смысле этого слова. Вследствие его дворянин, проживая на собственных землях, часто выказывал намерения и чувства, кои в его отсутствие проявлял его управляющий. Подобно последнему, дворянин видел в своих арендаторах только кредиторов и со всей строгостью требовал с них все то, что ему причиталось по закону или по обычаю. Эти его действия подчас приводили к ощущению того, что осталось от феодальных прав, как более сурового, чем во времена расцвета абсолютизма.
Нередко обремененный долгами, всегда нуждающийся, дворянин скромно жил в своем замке, помышляя только о том, чтобы накопить денег, которые ему предстояло истратить зимой в городе. Народ, часто умеющий в одном слове схватить самую суть явления, дал такому дворянину имя самой маленькой из хищных птиц — кобчик.
Конечно, для доказательства обратного мне могут привести в пример отдельных лиц. Но я говорю о классах, которые одни только и должны привлекать внимание историка. Кто будет отрицать, что в то время существовало множество богатых землевладельцев, которые без особой необходимости или выгоды для себя заботились о благополучии крестьян? Но и они успешно боролись против закона, управлявшего новыми условиями их жизни, которые неосознанно порождали в них безразличие, равно как в их бывших вассалах — ненависть.
Часто причину оставления дворянами сел приписывали особому влиянию известных министров или