Просто слова не идут: ну, разучился, и все:
Уши оглушены и фракийской молвью, и скифской,
Чудится, скоро стихи стану по-гетски писать.
Даже боюсь, поверь, что вкравшиеся меж латинских
Что ж, в оправданье прими судьбы превратной условья
И, какова ни на есть, книгу мою оправдай.
Если погрешности есть — да и будут — в моих сочиненьях,
Вспомнив, когда я писал, их мне, читатель, прости.
В ссылке я был и не славы искал, а лишь роздыха чаял,
Я лишь отвлечься хотел от злоключений моих.
Песней простецкой своей тяжкий смягчая урок.
Лодочник тоже, когда, согбенный, против теченья,
Лодку свою волоча, в илистом вязнет песке.
Так, равномерно к груди приближая упругие весла,
Так и усталый пастух, опершись на изогнутый посох,
Или на камень присев, тешит свирелью овец.
Так же — нитку сучит, а сама напевает служанка,
Тем помогая себе скрасить томительный труд.
Лирой Гемонии он горе свое умерял.
Пеньем двигал Орфей и леса, и бездушные скалы,
В скорби великой, жену дважды навек потеряв.
Муза — опора и мне, неизменно со мной пребывавший,
Муза ни тайных коварств, ни вражьих мечей не боится,
Моря, ветров, дикарей не устрашится она.
Знает, за что я погиб, какую свершил я оплошность:
В этом провинность моя, но злодеянья тут нет.
Что и ее обвинял вместе со мною судья.
Если бы только, от них предвидя свои злоключенья,
Я прикасаться не смел к тайнам сестер Пиэрид!
Как же мне быть? На себе я могущество чувствую Музы,
Некогда лотоса плод, незнакомый устам дулихийцев,602
Сам вредоносный для них, дивным их вкусом пленял.
Муки любви сознает влюбленный, но к мукам привязан.
Ту, от кого пострадал, сам же преследует он.
Будучи ранен стрелой, к ней я любовью влеком.
Может быть, люди сочтут одержимостью это пристрастье,
Но одержимость в себе пользы частицу таит,
Не позволяет она лишь в горести взором вперяться,
Ведь и вакханка своей не чувствует раны смертельной,
С воплем, не помня себя, кряжем Эдонии мчась.
Так, лишь грудь опалит мне зелень священного тирса,
Сразу становится дух выше печали людской.
Бедствий не чувствует он, гнев забывает богов.
Словно из чаши отпил я дремотной влаги летейской,
И в притуплённой душе бедствий смягчается боль.
Чту я недаром богинь, мою облегчающих муку,
На море и на земле меня удостоивших чести
Всюду сопутствовать мне, на корабле и пешком.
О благосклонности их и впредь я молю, — остальной же
Сонм бессмертных богов с Цезарем был заодно:
Сколько в морской глубине рыб или рыбьей икры.
Легче цветы сосчитать по весне иль летом колосья,
Или под осень плоды, или снежинки зимой,
Нежели все, что стерпел я, кидаемый по морю, прежде,
Но как я прибыл сюда, не легче стали невзгоды,
Рок злополучный меня так же и здесь настигал.
Вижу теперь, что за нить от рожденья за мной потянулась,
Нить, для которой одна черная спрядена шерсть.
Мой достоверный рассказ невероятным сочтут.
Это ль не бедствие — жить обречен меж бессов и гетов
Тот, чье имя всегда римский народ повторял!
Бедствие — жизнь защищать, положась на ворота и стены,
В юности я избегал сражений на службе военной,
Разве лишь ради игры в руки оружие брал.
Ныне, состарившись, меч я привешивать вынужден к боку.
Левой придерживать щит, в шлем облекать седину.
Тотчас дрожащей рукой мы надеваем доспех.
Враг, чье оружие — лук, чьи стрелы напитаны ядом,
Злобный разведчик, вдоль стен гонит храпящих коней.
Как, кровожадный, овцу, не успевшую скрыться в овчарню,
Так любого, за кем не сомкнулись ворота ограды,
Гонят враги дикари, в поле застигнув его.
В плен он, в неволю идет с ременной петлей на шее,
Или на месте его яд убивает стрелы.