соседи сносили посуду для поминок, старушки сидели у закрытого гроба, отдавая общему любимцу последний долг. Они зажгли свечки, обложили гроб сухими базиликами, распространяющими в доме запах скорби и прощания. Была в той жалобе какая-то покорность, бессловесное, безмятежное принятие судьбы, гнетущее понимание одинаковой неотвратимости человеческого конца. Только никогда знание этого жестокого закона, так бесстрастно принятое умом, не переставало болеть в душах, и при каждом напоминании о себе хотя и не взрывалось зримым гневом и протестом, все же тлело крамолой молчаливых сетований на невидимого Бога, такого неумолимого и непонятного, запрятанной в сжатых губах, отведенных в сторону взглядах, преклоненных головах. Обращения к этому Богу звучали в молитвах над покойником, украдкой читаемых теми, кто знал православную традицию. И еще данью Богу были дымы растопленного над свечкой ладана.

Люда долго не отваживалась видеть гроб брата. Когда случилась трагедия, ее не было дома — по поручению матери ездила в районный центр за покупками к новому учебному году. Как раз кое-что и Вите купила, а оно, видишь, не пригодится теперь. От чужих людей, не дойдя домой, узнала, что мама попала в больницу и там ее лучше не беспокоить. Пока в доме хлопотали возле покойника, оставалась у соседей, которые отпустили ее домой после того, как Витю собрали в последний путь. Что она переживала, что думала? Осталось неизвестным. Тетка Татьяна рассказывала позже, что разрешила себе лишнее — прислонила голову девчушки к своей груди, погладила ее и запричитала о брате. Того, дескать, нельзя было делать, так как Люда не заплакала, не отстранилась, а сделалась какой-то безжизненной, будто ко всему бесчувственной.

Когда подошла ночь, прекратилась беготня, и каждый занял свое место, Люда незамеченной прошла в комнату отца.

— Па, — позвала тихо, чтобы отвлечь его от задумчивости, а еще потому, что сама хотела слиться с кем-то родным в растерянности и горе, получить поддержку и слово успокоения.

Отец поднял главу, пристально посмотрел на нее и заскрипел зубами, задвигал челюстями в каком-то непонятном девочке замешательстве чувств. Она, может, впервые не сориентировалась, не ощутила его ревности, не постигла, что ей, целой и невредимой, лучше не попадаться сейчас ему на глаза, не служить напоминанием, живым укором за того, кого он не смог уберечь. Такой, наверное, была ее реакция на потерю — в ней замерло дарованное небом, интуитивное понимание внутреннего состояния человека, закрылось видение причин и следствий, затмилась здоровая адаптация к действительности.

Девушка подошла ближе к отцу и положила руки ему на плечи.

Вдруг Иван Моисеевич резко развернулся и с размаха ударил ее по щеке.

— Ты? — закричал. — Как ты посмела сюда прийти? После того, что сделала!

Люда, сбитая ударом на пол, поспешно поднялась и, прикрывая рукой вдруг припухшую щеку, посмотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Я ничего не сделала, — сказала виновато, поднимаясь. — Папа...

Иван Моисеевич ухватил ее за волосы и несколько раз ударил головой о стол, а потом отбросил в сторону, будто отвратительную тряпку.

— Вон! Ты сеешь смерть. Знаешь, скольких ты уже убила?

Такое обвинение было непереносимым, тяжелым для юной и чистой души. Она не выбежала из комнаты, не убежала от враждебного, обозленного отца, а старалась докопаться до правды согласием, как всегда бывало и что неизменно ей удавалось.

— Папа, успокойся, — воскликнула в последней попытке спасения. — Что ты говоришь!

— Вон из дома! Не хочу тебя видеть! Почему меня покинул сынок, а не ты, ведьма... — казалось, что отец сейчас заплачет и из него, в конце концов, выльется безосновательный гнев и ненависть к живым, но нет, он продолжал с новой силой: — Вон, уродка страшная! Прочь из моего дома! Тебе не место среди людей, — и в бессильной злобе сотрясал сжатыми кулаками и топотал ногами, будто ускоряя ее изгнание.

Люда долго смотрела на него и молчала. Мысль о том, что отец не отдает отчета своим словам, что он, убитый горем, не понимает, что говорит, не приходила к ней. Вместе с тем таким точно взрывом, который наблюдался у отца, обвально, к ней возвратилась способность видеть глубинную сущность вещей, скрытую от большинства людей. Сдержать нажим осознанной правды она не смогла, еще совсем была ребенком, нежным, незащищенным созданием, и он раздавил ее.

Тенью выскользнув из комнаты, она особенно тщательно прикрыла за собой дверь, будто боясь кого- то испугать или колеблясь в правильности того, что ей открылось, а может, ждала, что отец опомнится и позовет ее назад, прижмет к себе и пожалеет о сказанном. Но ничего такого не случилось: ни переполоха с ее уходом, ни правды другой, кроме той, которую она ощутила, ни отцовского порыва любви к дочери. И она исчезла, растворилась во тьме, никем невидимая и незамеченная.

Пока шли похороны и поминки, на которых также присутствовала Юля и где без конца теряла сознание, сползая на руки родственникам, Люду никто не искал. Казалось, было не до нее, ведь о ее тяжелом разговоре с отцом никто не знал. Ее нашли лишь через день на чердаке среди старого хлама и запыленных, выброшенных из обихода вещей. Люда покончила с собой, повесившись.

***

Павел Дмитриевич и Евгения Елисеевна возвратились со вторых похорон и прибито сидели на веранде, не зажигая свет. Думали о судьбе Юлии Мазур, вспоминали двойню, так трагически разлученную с жизнью.

— Ты знал? Давно знал, что так случится? — в конце концов, спросила жена.

— Они не имели шансов выжить. Да, я это знал.

— Но почему? Почему? — с мукой в голосе допытывалась Евгения Елисеевна. — Они были такими, как все дети. Почему они должны были погибнуть?

— Не такими, как все. Они оба были врожденными гениями, воплощением безупречности во всем. Разве ты видела, чтобы совершенное, абсолютно прекрасное долго жило? Прекрасным бывает подвиг, но он существует один миг. Я даже не пойму, как тот Иван мог родить таких детей. Конечно, он имеет генетический сбой, но на детях он отразился не пороками, а дарованиями. Я ждал худшего.

— Куда же хуже?

— Да, хуже некуда. Ах, лучше бы случилось то, чего я ждал.

— Чего ты ждал?

— Во всяком случае не того, что случилось, — родилась идеальная женщина и идеальный мужчина. Бедный Голсуорси что-то там лепетал в своей саге, пыхтел с этой жалкой эгоисткой Ирэн, силился нарисовать образец, а создал обычную мерзавку, грязную меркантильную самочку. Если ты не знал идеала, то и не воссоздаешь его. А он, оказывается, вот каким должен был быть.

— Неизвестно, так ли оно, как ты говоришь.

— Люда была проницательной и мягкой, имела талантливый ум и душу, глубоко ощущала мир. Она пришла в него трогательно незащищенной и постоянно нуждающейся в помощи, заботе о себе. Идеальная женщина выросла бы...

— А неопрятность?

— Я и говорю, что кто-то должен был очень опекать ее. Это и есть родительский недосмотр. Ах, жаль! Ах, печаль!

— Витя не любил учиться...

— Виктор был крепким и бесстрашным мальчиком, с сильно развитым чувством справедливости, укоренившейся в его природу потребностью защищать обиженных, тех, кто страдает. Из него вышел бы идеальный мужчина — воин, кормилец. Ты говоришь! — пришел в негодование, вообразив какое-то возражение жены. — Идеал не состоится без посторонней помощи. Дочь надо было приучить к опрятности, а Витю — готовить уроки.

— Иван таки примитивный мужик. Как можно было не увидеть, не оценить прекрасные задатки своих детей. Ужас!

— И они превратились в свою противоположность, привели их к гибели. Людина чувствительность переросла в уязвимость, а Викторова храбрость — в безрассудность.

Уродство, прятавшееся в генах Мазура, и наконец-то проявившееся в его натуре, еще долго мучило

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату