приличий жанра, но Хмелёва Марину сыграла! Да ещё как! Впрочем, все эти корысти с упованием на выгодные роли, как понимала теперь Свиридова, были лишь по-женски лукавыми подходами к объекту известного интереса, в них размещались оправдания её тяги к Ковригину, и именно не как к литератору, но прежде всего – мужику.
Тело её вспоминало (часто и с охотой теперь вспоминало) о тех самых мгновениях, какие пришли на ум и Ковригину. О тех самых, когда утренняя толпа в троллейбусе номер два прижимала их друг к другу, а она и не думала отстранять от себя длинного ушастого парня или тем более кулаки выставлять защитой от его касаний, ей было сладко, ей было наплевать на людей вокруг, и были случаи, когда их молчаливое сближение кончалось оргазмом. А познакомились они года через два, и Ковригин, студентик с журфака, даже в разговорах с ней держался так, будто между ним и ею (её телом) был ров шириной в версту. А потом, года через три (она уже стала звездой), Натали после ужина в ЦДРИ заскочила в вечерний троллейбус всё того же Второго маршрута и увидела в пустом салоне Ковригина, ей тут же захотелось спрятаться хоть бы под сиденье. Или улететь куда-нибудь. Она отодвинулась от Демисезонова, он стал ей противен. И сама она была противна себе.
Но, впрочем, может быть, в троллейбусе сидел и не Ковригин, а Васенька Караваев, писавший ей сонеты. Да, и сколько других Васенек (и солидных Василиев Васильевичей) возникало в её блистательной молодости! В молодости всё же! А сейчас, стало быть… А сейчас гордая женщина напросилась отправить её к Ковригину курьером. И такой конфуз. Да ещё и с базарными криками. Конечно, ревность вынудила её расспрашивать Ковригина о путешествиях с Хмелёвой, и вовсе не Хмелёва интересовала её, за неё беспокоиться не стоило, эта девонька своего добьётся… Хотя, когда Ковригин заявил о пропаже Хмелёвой, Свиридова удивилась…
А Ковригин – хорош гусь! Самобичевания, несовершенство, одиночество! А она-то, Наталья Борисовна Свиридова, не обречена, что ли, на недовольство собой и одиночество?
Всё, сказала она себе. Хватит. Очередной щелчок судьбы получен. Можно жить дальше, ты – сильная женщина, и у тебя есть дела поважнее, чем промокать лицо подушкой. Тебе тридцать четыре. Вытри слёзы, опухшая ты никому не нужна.
Дела обнаружились с первым телефонным звонком.
– Здравствуй, Наташенька, солнце моё! – забасил Громов, кинорежиссёр из Первых, с «Никами» и «Золотым орлом». – Что ты сопишь? Простудилась, что ли? Или свиной грипп?
– Типун тебе на язык! – воскликнула Свиридова. – Нос пудрю!
– Это замечательно! – сказал Громов. – У меня к тебе предложение. Оно тебя удивит. Но выслушай…
48
А Ковригин всё же был вынужден отправиться в Средний Синежтур.
Но прежде пошли опята. И явились они именно в дни, обещанные Амазонкину рыболовом. Амазонкин синим утром и разбудил Ковригина, вскричав из-за забора: «Опята вылезли!» Четверговый посёлок был почти пуст, соперников не следовало опасаться, и Ковригин двинулся в лес не спеша. В ельнике, уже возле Леонихи, из ореховых кустов вырос Амазонкин и спросил, похоже, с надеждой: «А она не сестра Лоренцы Козимовны? Как похожа-то!» «Нет, не сестра!» – грубо ответил Ковригин. «А жаль», – расстроился Амазонкин, и Ковригин вскоре увидел брезентовую спину Амазонкина с провисшим капюшоном, быстро удаляющуюся в сторону заовражных просек с животворными пнями.
Сам он вслед Амазонкину не поспешил, а решил осмотреть березовый колок на опушке ельника, где с десяток лет назад пронырливые люди поставили методистскую церковь, позже сгоревшую, и где он, Ковригин, в детстве, в июльскую жарищу набирал землянику на варенье (с шеи его на веревке свисала литровая стеклянная банка), и где в поздние летние дни в траве водились лисички, сыроежки, подгрузди, а то и белые.
Стволы шести берёз были облеплены опятами. Должен заметить, что осенние опята, в особенности солёные или маринованные, не являлись любимыми грибами едока Ковригина. Скажем, жарёхи – летние опята, они же говорухи, или лисички, и уж, конечно, подосиновики и белые – были куда милее Ковригину. Но охота за осенними опятами и даже ожидание их для садоводов-москвичей, как и для жителей окрестных деревень, были делом непременным, обрядовым, захватывающим и азартным. Только недотёпы и убогие люди могли пренебречь осенней охотой и заготовкой грибов на зиму (особенно в годы пустынь в магазинах). Их сушили, солили, мариновали, жарили и укладывали в морозильники для новогодних застолий (разогреть их – и к сосудам). Ковригина же в дни явления опят гнали в лес эстетические соображения. Он и когда белые находил, не сразу срезал боровик, а если тот был живописно расположен в траве или под кустом, или сам по себе вырос хорош, подолгу разглядывал гриб и сверху, и с боков, до того радостно было на душе.
И теперь он присёл на землю и любовался разнообразием творений природы. Обычно опятами был обилен южный берег оврага (бывшего Зыкеева пруда), там они росли на пнях вырубок. Оттуда до Ковригина доносились сейчас голоса грибников с их восторгами и испугами (потерялись), лай собак. Здесь же пней не было, и опята расползлись по стволам деревьев серокрапчатыми букетами, цвели под золотом листьев, радовали Ковригина причудами своих сообществ.
Но проходившие метрах в двадцати от берёз парнишка и две женщины с корзинами в руках встревожили его. Да и козлоногий мужик, виденный Ковригиным в здешних кущах и дебрях, неизвестно чем пополнявший топку своего живучего организма, вряд ли имел причины побрезговать дарами Зыкеева леса.
Ковригин обязан был поблагодарить свою рассеянность. В здоровенном пластиковом мешке, пригодном для переноса мусора, обнаружился второй мешок тех же достоинств, прежде им незамеченный. И столько было нарезано и наломано Ковригиным опят, что не лишним оказался бы и третий мешок. На соседних берёзах уже лезли вверх малыши, крепенькие, с ножками в два сантиметра и головками с канцелярскую кнопку. Ковригину было жалко разрушать узоры-кружева осенних построений, но он был возбуждён азартом добытчика. Он даже попытался привязать платком нож к ореховому пруту – не до всех опят мог дотянуться…
Остановился, лишь когда оба чёрных мешка были забиты грибами. Платком же сцепил мешки и взвалил их на плечи. Ощутил себя Вакулой, ещё не озадаченным мыслями о черевичках. Мысли у него были приземленно-житейские, в горячности удачи возникло желание совершить вторую ходку в лес. Теперь уже с тремя мешками, секатором на длинном шесте, с веревками или – лучше! – с кушаком.
Откуда-то из елей выдвинулся Кардиганов-Амазонкин с лукошком, полным опятами.
– Коли бы не рыболов, – сказал Амазонкин, – мы бы оплошали.
– Может быть, – сказал Ковригин. – А стерлядь он поймал?
– Поймал! Ему да и не поймать!
– А он кто, рыболов-то? – спросил Ковригин.
– Не знаю, – сказал Амазонкин. – Поймал стерлядь и уехал.
– Куда?
– Не знаю! – рассмеялся Амазонкин. – Я к стерляди не допущен. А чтой-то вы столько опят набрали? Пожадничали? Не подумали, что вам придётся обрабатывать их всю ночь?
И унёсся к садам-огородам с лукошком в руке.
«Он-то за полчаса лукошко одолеет! – подумал Ковригин. – А мне и ночи не хватит…» Желание возвращаться в лес с новыми мешками тотчас пропало.
Матушка держала в хозяйстве ванну неизвестного происхождения. Ванна была заведена для хранения в ней подарочно-падшего навоза. Были сезоны, садоводы и огородники с ведрами и скребками ходили по тропам коровьего стада и конных пастухов с подпасками. Ковригина с Антониной мать не раз отправляла в экспедиции за испускавшими ещё пар удобрениями. Навозом Ковригин давно не увлекался, овощи и картошку проще было закупать в магазинах, ванна лежала в сарае пустая и чистая. Ковригин высыпал в неё опята из мешков, они разместились в ванне с горкой. Вёдер шесть, не меньше…
Темны в конце октября вечера, и холодна вода в трубах поселковой водокачки.
– Что делать, Тонь? – спросил Ковригин.
Спросил так, будто полчаса назад он говорил с сестрой о мелком житейском затруднении, а ничего серьёзного в их отношениях не было.
– А что такое? – встревожилась Антонина.