– А мы с вами чокнемся, Сашенька! – рассмеялась Долли. – И будем жить долго-долго!
– Чтоб и вам хотелось! – рассмеялась и Вера.
А Ковригин не смог и улыбнуться. «Нет, постою ещё две минуты, – пообещал он себе, – и в „Лягушки“!»
И ведь знал, что двух минут ему будет мало, и понимал, что его удерживает в фуршетном застолье.
Тем временем городским Головой Михеевым была представлена публике дама из Министерства культуры федерального смысла Половодьева. Дама обликом была схожа с чиновницами фурцевских времен – тяжеловесная, широкозадая, но с голосом, повадками, макияжем и причёской нынешних деловых стерв. Хваткая нежность исходила из неё. Половодьева одобрила подъем региональных искусств, смутно- таинственное возрождение просвещённого меценатства и выразила надежду на то, что в ближайшие десятилетия в Землю не врежется астероид, а деятели культуры станут жить не хуже футболистов. Всё это к тому, Половодьева произвела мхатовскую паузу, что театр имени Верещагина вскоре отправится на гастроли в Санкт-Петербург, в Москву, а может, и куда подальше.
Публика взревела:
– Даёшь Авиньон!
Требовали, среди прочих и китайцы с японцами, немедленного фейерверка над Заводским прудом.
Если бы не так радостно торжествовал Юлий Валентинович Блинов, если бы он не принялся обнимать хрупкую девушку Хмелёву, Ковригин не совершил бы глупость. О ней он со стыдом вспоминал протяжённые годы.
Но он её совершил.
– Гастроли могут и не состояться, – сказал Ковригин негромко, но так, что его услышали.
– Это почему же? – закричали.
– А автор возьмёт и запретит спектакль, называемый в публике «Польским мясом», – сказал Ковригин.
– Кто таков?
– Гнать в шею!
– Юлий Валентинович, – обратился к Блинову Голова Михеев, – как всё это понимать?
– Шутки! – ответствовал Блинов. – У нас всегда находятся шутники и валтузники. А может, кто-то подготовил капустник и всех ждёт потеха. Уважаемый, там, у дальней стены, да, да, вы… Разъясните, пожалуйста, народу, в чём смысл вашей шутки. Если вы, конечно, трезвы…
– Разъясняю, Юлий Валентинович, – заявил Ковригин. – Прозывают меня, это подтверждено документами, Александром Андреевичем Ковригиным, я являюсь автором некой пьесы, и именно по пьесе А. А. Ковригина, если верить афишам, и поставлен спектакль «Маринкина башня» или «Польское мясо». Кстати, в оригинале пьеса называлась «Веселие царицы Московской». И никаких прав театру имени Верещагина я не предоставлял.
Немой сцены не возникло, там и тут звякали столовые предметы, продолжались суверенные разговоры, слышались и посмеивания, лишь среди триумфаторов заметным было замешательство. А после обмена нервными репликами забывший о робости режиссёр Жемякин вцепился руками в замшевые отвороты вольной куртки Блинова, стал трясти блистательного, выкрикивая:
– Значит, вы нам морочили головы! Мол, Ковригин – ваша зазывная мистификация, мол, пьеса – ваша, и все права на неё – у вас!
– Тише, тише! Успокойтесь! Всё так и есть! И никакого друга и однокашника Ковригина у меня не было! – Блинов нашёл силы отцепить от замши руки режиссёра, но явно был растерян. – Пьеса моя, моя…
«А ведь он похож сейчас на Юрия Мнишека, воеводу сандомирского…» – пришло в голову Ковригину.
– Прекратите перебранку! – приказала министерская дама Половодьева. – Не теряйте лица! Замрите!
– Как же тут замереть, уважаемая Кира Анатольевна, побойтесь Бога, два года трудов и надежд, – Жемякин, похоже, готов был разрыдаться. – И всё лягушкам на кваканье!
– Не пропадут ваши труды и надежды! – начал приходить в себя Блинов. – И бонусы ваши не пропадут. Кто может подтвердить, что этот человек – какой-то мифический Ковригин и что пьеса эта – его?
Он выглядел уже громовержцем, трибуном, способным увлечь народы к сраженьям, Робеспьером или Маратом, да что – Робеспьером и Маратом, те были мелки и слабы здоровьем, Дантоном вскипал: – Перед нами завистник, пакостник и самозванец!
– Самозванец! – поддержали за столами.
– Харакири! – потребовали то ли японцы, то ли малайцы.
А Блинов не мог остановиться. Бороду бы ему отпустить погуще и служить дьяконом в кафедральном соборе Тамбова.
– А? Кто может подтвердить здесь, что это Ковригин и что он автор пьесы «Маринкина башня»? Никто!
– Я могу подтвердить, – произнесла звезда театра и кино Свиридова.
Тогда-то и наступила в зале тишина межзвёздного пространства.
Ковригин повернулся к столу с бонусами спиной, отчитывал себя, негодуя: «Идиот тщеславный! Пижон и понтярщик! Свой спектакль разыграл! Юнец безусый!» Да ведь всё к этому и шло… И романтическое заключение в оковы «инкогнито» было игрой. Обманом самого себя. Мол, посмотрю «Польское мясо» и самолётом в Москву. Ан нет. Взбухало, взбухало в нём тщеславие, срамной грех, и прорвалось. Взрослый человек, давно понявший цену успехам или провалам, мог бы успокоиться, но не успокоился… Вытерпеть бы ему проказы Блинова, соблюсти достоинство человека, битого или, напротив, балованного удачами, и спокойно отстоять свои права. Нет, размахался крыльями. Взвейтесь, соколы, орлами! Но не взвился ни соколом, ни орлом. Стыдно, стыдно! Не крыльями взмахнул, а распушил, напряг и поднял победным стягом хвост волнистого попугая. И перед кем? Не перед Блиновым же! Перед женщиной. В красном гусарском костюме. То ли перед Мариной Мнишек, то ли перед Еленой Хмелёвой…
– То есть как можете подтвердить? – тишина, наконец, была искажена вопросом.
– А так, – сказала Свиридова. – Я хорошо знаю эту пьесу. Она была посвящена мне пятнадцать… ну, неважно сколько тому назад влюблённым в меня юношей. Александр Андреевич, будьте любезны, явитесь к нашему столу.
Ковригин взглянул на Долли и Веру:
– Я не могу вас бросить. Прошу, сопроводите меня и уберегайте…
– Ну уж нет, – сказала Вера. – Мы из других горизонтальных слоев.
Пришлось Ковригину путешествовать в указанном направлении в одиночестве. Фуршмены смотрели на него с любопытством, но и сомнением, с опаской даже. Лишь энергия ладош Натали Свиридовой вызвали в зале шум и возгласы одобрения. Допустив губы некогда влюблённого юноши к своей руке, Свиридова объявила:
– Знакомьтесь, это известный московский литератор и автор вашей любимой пьесы Александр Андреевич Караваев.
– Караваев? – удивился городской Голова.
– Ах, нет, нет! – всплеснула руками Свиридова. – Ковригин, конечно, Ковригин! Я вечно путаю… Ковригин… Караваев… Выпечка… И был ещё один влюблённый в меня юноша. Тот именно Караваев. Васечка. Он посвящал мне сонеты…
– В переводе Щепкиной-Куперник, – не удержался комик Пантюхов, уже избыточно нагруженный.
Сейчас же за столом Ковригин был признан и обласкан московскими знакомцами критиками Попихиным, Холодновым и киношным режиссёром Шестовским. Состоялись и церемонии представления Ковригина режиссёру Жемякину, актёрам и актрисам, в их числе – Ярославцевой и Хмелёвой. Худшее подтвердилось, столичный повеса вблизи девчонки (а Хмелёва, возможно под влиянием фуршетных стопок, показалась ему совсем девчонкой) заробел и принялся произносить всяческие глупости.
– Вы, Лена, для меня нынче подарок судьбы… То есть не вы, а ваша Марина Мнишек…
– И ваша. Ваша Марина Мнишек.
Она словно бы пребывала ещё и внутри спектакля, и внутри сущности и судьбы гордой полячки, витая при этом ощущениями и грёзами в нездешних мирах, но Ковригин почувствовал, что она изучает его с