— Вот тебе, папаша, и боевое крещение.
Авдееву вдруг стало стыдно перед этим мальчишкой за свой минутный страх. Он пробормотал:
— Обвыкнемся. — И действительно полегчало.
…Авдеев шел все дальше степью. Она раскинулась без конца и края, — пустынная, выженная августовским солнцем. И хотя Авдеев привык к зауральской лесной прохладе, к затененным яркам и опушкам, но степь не казалась ему чужой: в ней чувствовалась особая, неповторимая красота просторов.
На повороте широкой, протоптанной тысячами ног дороги, возле подбитого танка со свастикой, был присыпан землей фриц. Из земли торчала лишь обгорелая, как головешка, скрюченная рука, поднявшаяся словно в крике о пощаде.
«Степь испоганили», — хмуря белые, выцветшие брови, подумал Авдеев.
Полуденное солнце изрядно припекало. Авдеев нагнулся, чтобы поправить обмотку, и под выгоревшей гимнастеркой ясно обозначились теперь взмокшие широкие лопатки.
До слуха донесся приближающийся знакомый звук.
Авдеев выпрямил спину, задрал вверх скуластое лицо и увидел в будто выстиранном и слегка подсиненном небе быстро растущую черную точку. Вгляделся в нее и безошибочно определил:
— Мистер Шмит…
Поравнявшись с Авдеевым, самолет стал отвесно падать на него, нудно воя. Иван Лукич шарахнулся в сторону от дороги, прижимаясь к земле, подумал: «Пугает».
Но самолет дал очередь, и пули зашуршали по стерне. Значит, подлюга, охотится именно за ним. Заметив неподалеку ложбинку, Авдеев дополз до нее, сбросил с плеча винтовку и, зло ругаясь, припал ко дну ямки. Земля, словно успокаивая, провела по его лицу шершавой ладонью. Только теперь он увидел почти рядом со своей щекой треугольную голову степной ядовитой змеи. Она чуть приподняла желто-бурое чешуйчатое тело и неподвижными зрачками-буравчиками внимательно глядела на красноармейца, как бы предостерегая его легким колебанием расщепленного языка. Желтый ошейник едва заметно растянулся и замер в напряженном ожидании.
Первым желанием Авдеева было вскочить, бежать от змеи, но коршун с черным крестом все вился над ним. Авдеев даже увидел злорадное лицо летчика. Он торжествующе что-то кричал. Злоба охватила Авдеева. Было обидно, что не обвык, как обещал мальчишке, что поспешно бросился от дороги в сторону, что испугался змеи, что, если выскочит из этой проклятой ямки, только доставит удовольствие подстрелить себя, как беззащитную куропатку.
Самолет снова дал очередь. Змея зашипела, показывая загнутые назад зубы, и пугливо свернулась.
Может быть, именно этот испуг змеи вызвал у Авдеева яростную вспышку гнева. Все клокотало в нем: доколе будет он ползать на брюхе по своей земле, вжимать голову в плечи!
Он перевернулся на спину, достал из сумки три патрона с черными носиками и выстрелил в низко кружащий самолет.
Привычный толчок приклада в плечо успокоил. Руки перестали дрожать. Выпуская вторую пулю, Авдеев всей страстью борющегося, всем телом своим проводил ее в темное воющее пятно. Там что-то вспыхнуло. Самолет еще оглушительнее взвыл, резко пошел вниз, врезался тупым носом в землю, и она тяжко вздрогнула.
Авдеев вскочил на ноги, сорвал с головы пилотку, хлопнул ею оземь, исступленно закричал единственной свидетельнице боя:
— Сбил! Видала! Сбил!
И прежде, чем побежать к дымящейся груде, еще раз победно и снисходительно взглянул на змею.
Черноморка
Огневые позиции нашей батареи расположены были на горе, которая называлась Сахарной Головкой: белесый конус ее выглядывал из зеленой поросли.
Отвесные скалы делали нас почти недоступными для неприятельской авиации. Гора была изъедена ходами сообщения, уступами, укрытиями, выдолбленными в неподатливом камне. Когда обстановка позволяла, мы навещали соседние батареи.
На этот раз к нам в гости заглянул капитан Бахрушин из второго дивизиона.
Вряд ли ему было более двадцати пяти лет, но он носил светлые густые усы, к пушистым кончикам которых то и дело нежно притрагивался ногтем мизинца, словно проверяя, на месте ли они. Артиллерийская фуражка его была щегольски сдвинута набок, а на груди висел превосходный бинокль без футляра.
С капитаном пришли двое моряков и невысокая девушка.
Поздоровавшись, Бахрушин сказал, обращаясь ко мне:
— Познакомься, комбат, землячка твоя — Мария, — и мне показалось, он заискивающе посмотрел на девушку.
Она не протянула руки, не улыбнулась, только внимательно оглядела меня спокойными, несколько суровыми глазами и не спеша перевела их вниз, где неясно проступал город у моря.
— Я здесь в школе училась… четвертой, — сказала она, ни к кому не обращаясь.
— Так мы соседи! — обрадовался я этой встрече с прошлым. — Я силикатный техникум окончил…
— Техникум рядом с нашей школой, вон стены остались. — Девушка села на ящик со снарядами.
Война огрубила ее: обветрилось лицо, потрескалась кожа на руках, солдатская гимнастерка, казалось, сдавила тело. И все же она была хороша, даже красива. В каждом жесте, повороте головы, взлете руки, откидывающей темно-русые волосы, в том, как, усаживаясь, она подобрала грубую юбку, чувствовалась мягкая женственность.
Возможно, взятые отдельно, черты ее лица и не были достаточно правильны: овал лица слишком крут, вырез ноздрей резковат, щеки скуласты, Возможно… Я почему-то представил Марию в расшитой украинской кофточке с короткими рукавами, ее сильные руки, и этот образ был до того навязчив, что разговор у нас не клеился. Увидя, какое она произвела на меня впечатление, Мария усмехнулась. Я почувствовал себя задетым и подчеркнуто безразлично стал смотреть на море.
Зато соловьем заливался, играя густым, гибким голосом, прислушиваясь к нему с видимым удовольствием, капитан Бахрушин:
— Когда знаешь, что завтра, может быть, тебя не станет, а сегодня вот такой вечер, хочется поменьше рассуждать…
Бахрушин, ища поддержку, выразительно посмотрел на Марию. Она резко свела на переносице темные брови, запрокинув руки за голову, откинулась назад, на невысокую насыпь, словно подчеркивая несогласие и независимость.
А морской вечер плыл над утихшим городом, у маяка Дооб грудились тучи, похожие на горы с медно-розовым гребнем и синими покатыми боками.
Солнце, уходя за Мархотский хребет, бросало прощальные лучи в бирюзовую бухту. На черно-синей груди горы Колдун, клубясь, укладывались на ночь седые тучи. Прозрачную тишину только изредка нарушала проснувшаяся цикада. Проверещит одиноко, словно детская рука проведет несколько раз пилкой по фанере, — и снова тишина. Не шелохнутся акации. И если бы не груды щебня, не пробоины в молу, не омертвелые развалины Новорэса, предостерегающе поднявшего к небу пальцы-трубы, могло показаться, нет никакой войны, город готовится ко сну, убаюкиваемый едва слышным морским прибоем.
— Говорят, если к вечеру на Колдуне собираются тучи, — задумчиво сказала Мария, — назавтра будет непогода. — И, энергично тряхнув головой, будто желая освободиться от навязчивой мысли,