детства.
Эк ее на этот раз прихватило. Ни разу еще так плохо не было. Вернее, было один раз, но давно, еще до Бориса и Глеба. И тоже вот так в больнице оказалась. Но тогда-то понятно почему. После того что случилось с ней, и у здоровой девчонки может сердце разорваться в одночасье, а не то что у нее, с детства сердечно- порочной доходяги. В этот раз ничего такого сверхстрашного не случилось, а все наоборот, и ей бы, по всему выходит, от счастья вроде как приплясывать надо, а она тут залегла, потолок глазами давит. Хорошо, хоть дети дома не одни, а с Лёней. Куда б она их дела? А может, потому сердце и выдало такую смертельно-болезненную круговерть, что расслабилось до неприличия? Раньше оно не могло себе подобные капризы позволить, а раз мальчишки в надежных руках, то теперь можно? Интересно, как он там один с ними справляется? Когда приходит, говорит, что нормально. Но он же воспитанный очень, жаловаться не будет.
Вообще, она и не думала, что Лёня к ней так придет, сразу и насовсем. Думала, болтает попусту, и не ждала. Потому что кто она и кто он? Их рядом даже поставить нельзя, сплошная дисгармония получается. Он – словно только что с глянцевой журнальной обложки сошедший, такой красивый, весь модно- ухоженный, и она – маленькая и хлипенькая, с вечно серым цветом лица и синюшными губами сердечницы, с порядочным за спиной горестным стажем своего трагически-врожденного заболевания. Ну какой мужик на такую позарится? Смешно подумать. Да она, собственно, и не хотела этого. Как говорится, не приведи господи, потому что давно молодых-красивых мужиков за людей не считала. Все остальные люди, а молодые здоровые мужики – нет. Будь ее воля, она бы их всех отселила от остальных людей куда подальше, на остров какой-нибудь океанский необитаемый вместе с их дурными головами и другими мерзкими частями тела, которыми они так по-глупому гордятся и с которыми носятся, как с геройскими орденами- медалями. Только с Лёней исключение из правил вышло! Не люди они для нее, и точка. С тех пор такими стали, когда отчим, такой же молодой-красивый, изнасиловал ее, пятнадцатилетнюю больную дурочку- сердечницу. А интересно все же, почему отчимы так часто насилуют своих падчериц? Или просто падчерицам вообще так в жизни не везет? Судьба, что ли, у них такая?
Ей вот, можно сказать, до пятнадцати лет очень везло. Жила себе со старенькой бабушкой в маленькой однокомнатной квартирке на рабочей окраине, и никто ее не трогал. Бедно они, конечно, жили, но она даже и не подозревала об этом. Думала, все так живут – от пенсии до пенсии. Ни игрушек не было, ни нарядов девчачьих, ни утренников-праздников в детском саду. Одно только – постараться с тихого замедленного ритма не сбиться и ходить плавненько, тихонечко-осторожненько, резких движений не делать, не уставать, спать по утрам как можно дольше. Так и жила, не замечая ничего вокруг, словно плавала в розово-вязком тумане. Это врачи бабушку научили. Говорили, если доживет до пятнадцати лет – операцию сделаем. Вот она и хотела дожить. И бабушка тоже хотела до ее операции дожить. Все время только и повторяла: «Только из-за тебя господь меня к себе и не пускает, Алиночка. Живу ради тебя. Устала уже, а все живу и живу…»
– А как это – устала, бабушка? – спрашивала внучка с интересом. – Разве можно устать жить?
– Можно, внученька, – вздыхала горестно бабушка. – Когда всех своих деток переживешь, то можно и устать.
– А твои детки – это кто? Моя мама?
– Нет, Алиночка. Твой папа, младший сынок Митенька. А ты, стало быть, Алина Дмитриевна у нас.
– А мама моя кто?
– А ее я не знаю, деточка. Не успела с ней познакомиться. Оставила она тебя в роддоме да сбежала оттудова. Нет, ты не думай про мать плохого чего. Она от тебя не отказывалась, за собой записала, в метрике твоей отец да мать числятся, все как положено. Только, стало быть, не заладилось у нее чего-то с Митькой, вот и сбежала. Характер-то у него был шибко буянистый. А папа твой, стало быть, тебя забрал да мне принес. А сам помер вскорости. Да вон же, на стенке фотокарточка висит! Это твой папа и есть. Подойди, посмотри. Главное – тихонько, Алиночка. Нельзя тебе быстро-то.
Она и сама знала, что нельзя. Вернее, чувствовала. И боялась накатывающих приступов удушья, когда чья-то железная рука хватала ее за тонкое горло и начинала сжиматься медленно и верно, и ее маленькое синюшное тело покрывалось холодным потом и обмякало, как горячий пластилин. Она уже тогда знала, чья это рука – рука смерти. А по ночам на нее часто обрушивался потолок: упадет и давит на грудь, и никакого продыху от него нет.
Она и в школу пошла только к девяти годам, раньше не отдавали. Все равно была маленькой, портфель по земле волочился. И с учительницей бабушка договорилась, чтоб та почаще на нее, болезную, взглядывала. Как, мол, пойдет синюшность по губам да подбородку, так вы ее сразу домой отправляйте. Ей, мол, больше лежать надо.
Придя в школу, она поначалу со страхом разглядывала резвых мальчиков и девочек и удивлялась потихоньку – зачем они так бегают-скачут, ведь нельзя же! И не боятся ничего, главное. Это потом, уже позже, догадалась, что они в самом деле ничего такого не боятся. И еще поняла, что такое счастье. Так в школьном сочинении на эту дурацкую, в общем-то, тему, как ни странно, во все времена учителями- словесниками любимую, и определила одной строчкой: «Счастье – это когда ты не боишься каждый день умереть…» И долго потом удивлялась, почему красивая учительница, усмехаясь, рассказывает всему классу про то, как «…нашей Алине Баевой, ребята, очень захотелось повторить роль мальчика из кинофильма «Доживем до понедельника». Она тоже понятие счастья определила одной строчкой». И все, глядя на нее, смеялись. А она и не поняла даже, что та имеет в виду. Она в кино-то два раза всего ходила, а телевизора у них с бабушкой в доме не было.
Так они и жили. И неплохо, в общем. Даже дотянули до Алининых пятнадцати лет, когда можно было операцию сделать. Бабушка сразу ее в больницу к врачам привела. И с облегчением и гордостью вручила, будто похвалы какой ожидая – молодец, мол, старушка, протянула еще долгих пятнадцать лет, внучке не дала помереть. Только никто ее не похвалил. Нет, кардиологи их приняли, конечно, и внимательно изучили от первой до последней странички пухлую Алинину карточку из районной детской поликлиники, даже операцию в конце концов согласились делать, даже срок определили. И денежную сумму, которую надо было за все удовольствие заплатить, объявили.
Бабушка потом всю дорогу домой эту сумму вслух произносила, как проклятие какое. Или заклинание. Потому что сроду у нее таких деньжищ не водилось. Да и в голову раньше не могло прийти, что за Алинину жизнь надо огромные средства выложить. Откуда? С пенсии ее крохотной, что ли? Врачи сказали – у родственников возьмите. А где ж она найдет этих родственников? Они ж на дороге все-таки не валяются.
Так, Алина помнит, они и дошли до дому под горестные причитания. А потом бабушка отдохнуть прилегла на минутку. И умерла. Алина долго к ней не подходила, думала, спит. Потом начала будить, да так и не добудилась. Разрешил, видно, бабушкин господь наконец ей прийти. А что? Обещание-то она перед ним выполнила, получается. До пятнадцати внучкиных лет таки дожила.
А с Алиной потом долго не знали, как и поступить. То ли в детдом отправить, то ли опекунов каких найти. Пока мать не объявилась. Как прослышала, что в сибирском родном городе квартира после несостоявшейся свекровки освободилась, так и осталось неизвестным. И не одна была, а с мужем гражданским, если попросту – с сожителем. Алина сначала так обрадовалась – мать все-таки! Да и то, чего ей скитаться где-то по свету без жилья да крова, если всем вместе в бабушкиной квартире жить можно? Поначалу мама очень Алине понравилась. Вся такая легкая, как ветер, болтливая, веселая. Настоящий праздник. И муж ее поначалу тоже ничего показался – добрый такой. Сразу Алину на коленки к себе усадил.
Она и не поняла поначалу, что собирается он с ней сотворить, когда мать однажды утром ушла в магазин за очередной порцией спиртного – вот уже две недели новоявленные родители никак не могли оправиться от затянувшегося празднования «воссоединения семьи». Думала, он шутит так, балуется с нею, как с малым ребенком. А когда поняла, испугалась – жуть. Не за себя, а за сердце, которое от ужаса происходящего вдруг начало выпрыгивать и рваться из груди вслед за отчаянными попытками сопротивления и застревать больно где-то в горле, и совсем уж было перекрыло ей дыхание, но тут она взяла себя в руки, то есть приказала не двигаться, а как-то перетерпеть весь этот ужас, не тратя сил на бесполезную борьбу. Нельзя было резких движений допускать. Ни в коем случае. Очень уж умирать страшно. Так она в течение всей этой мучительной муки и уговаривала взбунтовавшееся сердце