ли не силой отвез ее сюда, в больницу, объявив, что с детьми побудет сам. И вообще объявил, что теперь будет жить с ними. Совсем. Всегда. Навеки.
А ей об этом «всегда» как-то и не думалось вовсе. Потому что неправильно, не должно так быть. Потому что кто он и кто она? Да просто не бывает в жизни такого! В сказках, которые она Борису и Глебу на ночь читает, и бывает, может. А в жизни – нет. И тем не менее.
Алина на минуту закрыла глаза и вдруг почувствовала, как больничный потолок заколыхался подозрительно и опасно, намереваясь свалиться ей на грудь, и торопливо распахнула их снова, пытаясь остановить это движение-колыхание. Надо бы позвать сестру, чтоб укол сделала. Господи, ну почему, почему все так? Почему вдруг сердце так взбунтовалось за последние дни? Решило, может, что она совсем уж предательница, что старый договор нарушила? Тот самый – ненавидеть всем сердцем молодых, здоровых и красивых мужиков. А она, выходит, его не только нарушила, а одного из этих молодых, здоровых и красивых еще и в жизнь свою умудрилась впустить. А как было его не впустить? Это же не кто-нибудь, а Лёня! Добрый, заботливый, жалеющий и все понимающий, любящий Бориса и Глеба. Алина про этот сердечный договор и ему пыталась что-то объяснить, но он только посмотрел на нее внимательно добрыми мягкими глазами и сказал, что все это чепуха, что ни одному писателю-фантасту и в голову такое не придет – с сердцем договоры какие-то подписывать. Попытался ее приободрить таким образом да успокоить, в общем. И еще сказал: все будет хорошо.
Нет, она понимала, конечно же, что любить ее по-настоящему нельзя. Чего в ней любить-то? Он просто жалеет ее, это понятно. Но когда каждый твой день проходит так, будто следующий уже не начнется, когда с ужасом думаешь, что случится потом с двумя замечательными мальчишками, то и обыкновенное проявление мужской жалости кажется величайшим и значительнейшим проявлением чувств, красивее которого нет на всем белом свете. И чувство это – для кого-то, может, и обидное – на самом деле гораздо надежнее и добрее, чем настоящая, взаправдашняя любовь, о которой пишут в книжках и какую показывают в кино. Впрочем, о любви как таковой Алина ничего толком не знала. И не хотела знать. О той самой, которую испытывают молодые-красивые-здоровые мужчины к таким же молодым-красивым- здоровым женщинам. Потому что она была обязательно зависима от того ужаса, который сотворил с ней когда-то мамин сожитель. И спасибо милому и доброму Лёне за его жалость. Без нее она бы давно умерла, наверное…
А вон, кажется, идет ее семейство – из коридора голоса близнецов слышны. У Бориса тихий голос, низкий, а у Глеба, наоборот, погромче и повыше. А у Лёни вообще голос ни с чем сравнить нельзя. Он – как тихая спокойная музыка. Музыка жизни, музыка надежды.
Часть 3
Лиза
9
Татьяна совсем сбилась с ног, спешно готовя борщовую приправу и лихорадочно носясь по кухне, – вечно эта Лизавета ее врасплох застает! Раньше не могла про свою американскую гостью сказать, что ли? Борщ же спешки не любит. Там же все должно покипеть-потушиться с чувством, с толком, с расстановкой. Вот возьмет сейчас да опозорит свою хозяйку! И сама опозорится. И чеснок куда-то запихнула, не вспомнить теперь. Вот же зараза, ну где же он?!
– Лизавета! А ну быстро подь сюда! – крикнула она звонко и сердито в «горницу», то бишь в большой холл на первом этаже, где Лиза, покрыв бабушкиной до рези в глазах белоснежной, от крахмала колом стоящей льняной скатертью стол, замерла тихо. Потом провела рукой по вышитым гладью по краю василькам-колокольчикам, словно окунулась на миг в счастливое беззаботное детство с семейными воскресными обедами-ужинами. Господи, как же давно все это было: мама, папа, бабушка. Как тогда было тепло, уютно и все в жизни понятно…
– Лизавета, мать твою! Не слышишь, что ли? А ну быстро подь сюда!
Вздрогнув от Татьяниного резкого голоса, она, виновато и неуклюже поведя плечами, развернулась и быстро пошла на кухню, ворча на ходу:
– Ну чего ты так орешь, Лепорелла моя разнесчастная? Что у тебя случилось такое из ряда вон выходящее?
– Чего, чего! Чеснока-то у нас с тобой нет! Чего делать-то будем?
– Ну нет, так и не надо, и так сойдет, – беззаботно махнула рукой Лиза.
– Да ты что? – в ужасе округлила глаза Татьяна. – Как же это, борщ без чеснока? Нет, так дело не пойдет.
– А что ты предлагаешь? Мне в магазин за чесноком идти, что ли?
– Ну да.
– Ага! Сейчас же подскочу и побегу! Размечталась! Нет уж, уволь.
Татьяна, совсем уж собравшись разразиться в Лизин адрес справедливыми упреками по поводу ленивой ее нерасторопности и равнодушия, подняла глаза к потолку и замерла, удивленно уставившись на дверную притолоку, к которой сама же недавно и прикрепила «для красоты кухонного интерьеру» целую связку-косичку отборных чесночных головок. Скосив хитрый глаз на Лизу, стоящую к двери спиной, она быстренько перевела готовое вот-вот грянуть возмущение в умильную покладистую улыбку и, ласково- коротко махнув ладонью, тихо проговорила:
– А и ладно, девка. Чего это я к тебе пристала с чесноком этим? Правда, и так сойдет. Что с чесноком, что без – какая разница? Иди, там, стол уже накрывай, не мешайся мне тут.
Лиза, удивившись такому быстрому и неожиданному Татьяниному с ней согласию, только плечами пожала и снова направилась в комнату – пора было и в камин дров подкинуть, и в самом деле стол накрывать – стрелки часов показывали половину седьмого, а Рейчел обещала приехать к семи.
К приезду гостьи угощение Татьянино как раз подоспело. Румяные пироги «отдыхали» под белым льняным полотенцем, а запашистый борщ был перелит – к большому ее неудовольствию, кстати – в красивую фарфоровую супницу из старинного немецкого сервиза. То есть в «хлипкую эту чеплагу, об которую половником посильнее бренькни – и рассыпется». Однако с «чеплагой» пришлось хоть и с большим трудом, но смириться – американка все-таки, не кто-нибудь. Да и гостья сразу угодила ненароком: зайдя в дом, так вкусно повела носом по ветру, учуяв сытно-острый борщовый дух, что сердце Татьянино сразу размякло ей навстречу, а губы волей-неволей растянулись в добрейшей и приветливой улыбке.
– Ну, давайте, девчата, за стол садитесь. Как бишь тебя зовут? Рача? Что ж, давай ужинать. А перед борщом у нас, Рача, полагается пропустить по рюмочке ледяной водочки, – вовсю суетилась она, наслаждаясь своим гостеприимством. – Лизавета, а ты почему рюмочки на стол не поставила? Эка же ты неловкая какая! Ну ничего, сейчас принесу. И графинчик, и рюмочки.
Рейчел, улыбаясь, с удовольствием все сделала так, как ей скомандовала Лизина суровая домоправительница, – и рюмочку холодной водочки пропустила, и тут же отправила в рот вслед за ней первую ложку борща, обильно сдобренного сметаной, и искренне закрыла глаза от удовольствия, чем окончательно расположила к себе Татьяну. Это даже и пирога с грибами еще не испробовав. Лиза наблюдала за этой идиллией с улыбкой, одновременно соображая, как бы половчее Татьяну из-за стола спровадить – ведь не даст поговорить по-настоящему. Придумать ничего такого вежливого и необидного не успела, потому как Рейчел, быстренько завершив дань положенным восторгам по поводу вкусной еды, сама обернулась к ней и проговорила с воодушевлением, стараясь изо всех сил не примешивать к русским словам английские. Очень уж деликатной была американская гостья, и обращаться к Лизе на родном языке в присутствии Татьяны, которая, по ее наблюдениям, в этом языке была откровенно ни бум-бум, постеснялась как-то.
– Элизабет, знаешь, я сегодня была у Дэна и сказала ему, что разрешение на усыновление уже получено.
– Да? Что, вот прямо так и сказала?
– Ну да.
– И он тебя понял? – пытаясь скрыть непрошеную иронию, серьезно переспросила Лиза.
– А как же. Он так радостно улыбнулся! А что тут такого странного? Дети, они всегда все понимают. Гораздо лучше, чем мы, взрослые, думаем. А такие, как мой Дэн, в особенности. У них, понимаешь ли, чувства более обострены, чем у обычных здоровых детей. Мне кажется, ты совершенно зря пытаешься иронизировать по этому поводу.