смотрел с сухими глазами. Мысли его в это время года всегда были одни и те же, но нынче он думал о том, знает ли Людовик, что даже те, кто еще негодовали на него за недавний жестокий приговор парижанину- богохульнику, теперь простят его, видя, как он бьет себя кнутом по плечам. И еще Жуанвиль думал, что король Людовик не был бы королем Людовиком, если бы не понимал этого и не использовал это. В самом искреннем его порыве всегда была доля расчета и даже театра; и в то же время даже самого рассудочного поступка не мог он совершить, если бы это шло вразрез с его совестью. «И он один такой, — думал Жан Жуанвиль, глядя, как ноги его короля месят густую дорожную пыль. — Он такой один. Господи, и отчего моя лошадь не пала на двадцать лье раньше! Тогда бы я опоздал к Пасхе и мог бы хоть не видеть всего этого».

Он обожал своего короля за то, что его король таков, каков есть, — и в то же время не мог на это смотреть.

Вскоре после Пасхи Людовик спросил его, как бы между прочим:

— Что бы вы предпочли, Жан, — заболеть проказой или впасть в смертный грех?

— Сир, — ответил тот, не колеблясь ни доли мгновения, — я готов совершить хоть дюжину смертных грехов, лишь бы не заболеть проказой!

Он сказал чистую правду, так, как делал всю жизнь, и все же Людовик нахмурился, сильно разгневанный этим ответом.

— Это вы очень зря, — резко проговорил он, и не разговаривал затем с Жуанвилем целую неделю, даром что перед тем они не виделись так долго.

С каждым годом он становился все лучшим королем; с каждым годом он был все ближе к святости; с каждым годом жить с ним бок о бок и быть его другом становилось все тяжелей. Но Людовик нес свой крест безропотно, что ж Жуанвилю было роптать из-за своего?

За двадцать пять лет брака король Людовик и королева Маргарита зачали одиннадцать детей. Пятеро из них родились до отбытия в святую землю, четверо — за шесть лет, проведенные в Акре, и, наконец, двое младших, Робер и Агнесса, появились на свет совсем недавно. Эти двое были еще совсем малыши — Роберу было восемь, Агнессе четыре — и бегали по дворцу и дворцовому парку, смеясь, резвясь и играя, словно самые обычные дети. Двое старших, Изабелла и Филипп, были взрослые женщина и мужчина. Филипп женился на принцессе Арагонской, а Изабелла уже два года как стала женой Тибо Шампанского — сына того самого Тибо, который столь много сделал для Людовика в начале его правления и был так близок с королевой-матерью.

Средние дети — те, кто не покинули еще отчий дом, но уже вышли из беззаботного и безответственного младенчества, — вот кто сполна ощущал на себе отцовскую любовь и внимание Людовика Святого.

Доброму христианину положено быть добрым отцом. Доброму монарху положено быть добрым отцом вдвойне, ибо из его детей вырастают новые монархи, и судьбы грядущих поколений зависят от того, насколько хорошо этих новых монархов воспитывали отцы. Людовик относился к своей обязанности родителя столь же добросовестно, как и к своим обязанностям короля и христианина; и точно так же, случалось, не знал в своем усердии меры. Лет до десяти собственные дети мало интересовали его: он доверял своей супруге, королеве Маргарите, в том, что касалось их светского воспитания, и, сказать по правде, мало интересовался тем, каким образом оно протекает. Но когда дети его, как ему казалось, «немного подрастали», он проявлял большее участие к их дальнейшему обучению: находил им учителей, которых считал достойнейшими из достойных, — в основном это были святые отцы и братья; следил, чтобы дети его не предавались праздности, которая была неизбежным следствием их высокого положения; примером своим показывал скромность и презрение к роскоши; а также, само собой, внушал чувство долга, в соответствии с которым им предстоит прожить свою жизнь. Словом, он делал все, что только и должен делать хороший отец, заботящийся о спасении душ своих чад и о превращении их в достойных, праведных и честных людей. Единственное, чего, быть может, недодавал Людовик своему многочисленному потомству, — это отцовской ласки, нежности и теплоты. Но, в самом деле, невозможно ведь быть безупречным, не так ли? Людовик вовсе не считал, что способен на это, хотя, надо отдать ему должное, очень старался быть таковым.

Относясь к своим детям подобным образом, король, разумеется, был вправе ожидать от них благодарности, любви и послушания в ответ. Он не то чтобы требовал этого — скорей, для него само собой разумелось, что ни одно из его чад не будет столь сумасбродно, что не оценит добра, сделанного отцом. Так и было. Так и было вплоть до зимы того самого года, в который Жуанвилю пришлось отлучиться. И в эту самую зиму в мире и тишине, среди которых жило королевское семейство, грянул гром и заблистали молнии, а затем разразилась буря.

У Людовика не было любимых детей — он считал недостойным выделять одних среди других иначе, чем за их собственные достижения и добродетели. Однако, если присмотреться, можно было заметить, что он особенно благоволит к своей дочери Бланке. Она родилась в святой земле и, казалось, впитала в себя жгучую силу и обжигающую страсть этого края. К той зиме, о которой пойдет речь, это была статная, смуглая, гибкая черноволосая девушка пятнадцати лет, некрасивая, но с черным огнем, полыхавшим в широко расставленных глазах. Она не была похожа ни на отца, ни, еще меньше, на мать. Если чьи черты и угадывались в этом открытом, дерзком, немного надменном лице, то это были черты ее бабки, знаменитой Кастильянки, которой она никогда не знала и в честь которой была названа.

Росла она сорванцом, и обществу своей сестры Маргариты, появившейся на свет через год после нее, предпочитала общество двух старших братьев — Пьера и Жана Тристана, также родившихся в Палестине, и, так же как Бланка, совсем не помнивших этой земли, однако закаленных ею, как закаляется сталь, рожденная в горячем горниле. Эта троица лазала по деревьям, скакала без седла через поле, играла в крестоносцев и сарацин, размахивая деревянными палками и крышками от кастрюль, на которых мелом коряво были выведены лилии — это должно было изображать родовые щиты. Королева Маргарита достаточно намучилась с этими тремя, а король Людовик и знать ни о чем не знал — как уже упоминалось, до десятилетнего возраста его дети для него как бы не существовали, и все жалобы и сетования их матери он пропускал мимо ушей.

Когда Бланке исполнилось десять, ее отдали в обучение. Она училась старательней, чем можно было ждать от нее, и любила огорошить своего наставника вопросом или выводом, на который тот не знал, что ответить, так как не привык слышать от столь юных созданий вопросы, не то что выводы. Будучи на редкость догадлива от природы, Бланка вскоре поняла, что наставники вовсе не намерены развивать ее ум, но только хотят вложить ей в голову то, что почитают верным. Должно быть, ей это весьма не понравилось, однако она об этом никому не сказала, кроме братьев, которые к тому времени уже достаточно подросли, чтобы иметь благоразумие не поддержать бунт сестры. Она же привыкла во всем полагаться на них, поэтому сама открыто мятеж поднимать не стала. Так прошло еще несколько лет.

И вот, в ту зиму, когда Жуанвиль покинул своего короля, Людовик, видимо, затосковал, и от тоски вдруг измыслил нечто из ряда вон выходящее. Будь Жуанвиль с ним рядом, вполне возможно, король открылся бы ему, как делал часто, а может, даже спросил бы его совета. И Жуанвиль знал бы, что ему в таком случае посоветовать. Но так случилось, что Жуанвиля не было рядом.

Поэтому как-то погожим зимним днем, когда свежий хрустящий снег ярко блестел под лучами зимнего солнца, Людовик спросил, где его дочь Бланка. Он задавал этот вопрос три или четыре раза в год — в том и проявлялось его особое благоволение к девочке, которую он, случалось, сажал к себе на колено, расспрашивал про совершенные ею сегодня добрые дела и, уточнив, честно ли она исповедалась давеча своему духовнику в грехах, отпускал со вздохом и словами: «Иди играй, дитя мое».

Королю ответили, что ее высочество Бланка с утра взяла коня и отправилась погулять в Венсенн, и до сих пор не вернулась. Людовик нахмурился — он не любил, когда его дочери ездили верхом, считая это для женщины не совсем пристойным занятием. Затем он повелел, чтобы, как только Бланка вернется, ее немедля препроводили к нему.

Так и было сделано.

Час спустя Бланка, сияющая, розовощекая от мороза, смеющаяся невесть чему — должно быть, ясному дню, зимнему солнышку, своей юности и жизненной силе, — вбежала в покои отца и приложилась губами к его руке — немного более ласково и немного более небрежно, чем это делали остальные дети Людовика. Она, должно быть, играла в Венсенне в снежки, потому что к платью ее прилип снег, и король

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату