придерживаясь за стену, пошел в приемный покой.
Из третьей палаты выглянула Мария Сергеевна.
— Фрося, куда это Василий Иванович подался? — встревоженно спросила она, подслеповато щурясь, отчего на ее большом полном лице появлялось выражение, будто она вот-вот чихнет.
— Не знаете, что ли! Привезли опять ту, печеночную, так ему, видишь ли, надо ее посмотреть. Не может он, чтобы так лежать, — проговорила Фрося и принялась с ожесточением тереть тряпкой подоконник.
— Не может… — вздохнула Мария Сергеевна. И подумала, как нелегко главному врачу чувствовать себя всего-навсего больным. Тем более, если проработал он здесь столько лет!..
…Но она, конечно, не могла помнить той покосившейся избы, где он когда-то принимал — вот на этом самом месте — больных. Как счастлив был он, когда в двадцатых годах открывал сельскую больницу на шесть коек. А теперь эта районная больница размещена в двух корпусах, и все в них, начиная с кроватей и кончая рентгеновским кабинетом, приобреталось и оборудовалось им… Недавно тяжелая болезнь сердца свалила его. Друзья врачи, тревожась за Василия Ивановича — ведь случись что, дома некому и помощи оказать (старик жил одиноко), — с трудом настояли, чтобы он лег в больницу.
Но чуть ему становилось лучше, он покидал свою палату и отправлялся к больным: врачи-то у него — все молодежь, и проверить нужно и уму-разуму учить. Вот и нынче, осмотрев новую больную, пройдя по палатам, он вышел в коридор вместе с Татьяной Николаевной (первый год после института работает!) и позвал ее в кабинет дежурного врача.
Дверь осталась открытой, и Фрося, мывшая окна в коридоре, насторожилась: «Ну, уж сейчас он ей мозги прояснит! Растолкует почем фунт гребешков».
Василий Иванович подвел Татьяну Николаевну к дивану и усадил возле себя. В зеркале, стоявшем рядом с окном, Фрося увидела щуплую, в чем душа держится, фигуру Василия Ивановича, а рядом с ним маленькую — ну девчонка и девчонка! — Татьяну Николаевну.
Старый доктор кашлянул и, дотронувшись бледными узкими пальцами до острой, клинышком, бородки, тихо заговорил:
— Совершенно верно вы сказали — больной. Но почему с тех пор, как человек попал в больницу, он потерял свое имя? Почему, я вас спрашиваю?
Татьяна Николаевна что-то ответила, — Фрося не расслышала.
— Забыли? Допускаю. Так загляните в историю болезни, — продолжал Василий Иванович. — Он же помнит, что вас зовут Татьяной Николаевной. А тут представьте: жил на свете Петр Иванович. Работал, ходил с женой в кино, ссорился, веселился… Словом, все было в порядке. И вдруг обнаружилась у Петра Ивановича какая-то опухоль. Он не знает какая. Что-то непонятное и страшное совершается в его организме. И вот он попадает…
Татьяна Николаевна снова прервала его. «И чего это она не дает ему говорить?» — возмутилась Фрося.
— Прекрасно! — повысил голос Василий Иванович.
«Сердится», — решила Фрося.
— Прекрасно… — повторил он. — Если вы, уважаемый доктор, не собираетесь опровергать Ивана Петровича Павлова и признаете влияние психики на состояние больного, на весь ход болезни, почему же вы говорите у его постели: «Попробуем…»? — Василий Иванович произнес какое-то непонятное Фросе слово. — А вы знаете, как перевел для себя ваши слова больной? «Ага, значит, мне ничего не помогает, и то, что собираются пробовать, тоже может оказаться бесполезным». Не-ет, позвольте, — в его тоне снова прозвучали сердитые нотки, хотя Татьяна Николаевна больше не возражала ему. — Вы спросили больного, как его самочувствие, и тут же обратились с вопросом к сестре. Нечего сказать, очень похвально! Дальше. Вам известно ли, что Ольгу Петровну… Позвольте, как ее… Черепанову… вам известно, что ее уже неделю никто не навещал? Вы знаете, что складывается из таких, по-вашему, мелочей? Задумайтесь! У нас с вами в работе пустяков нет. Вы не дождались ответа больного, а он подумал: «Им неважно знать, каково мое самочувствие, и спрашивают они это для формы». Про нас подумал. Понимаете?
— Понимаю, — упавшим голосом произнесла Татьяна Николаевна и зачем-то затолкала под докторскую шапочку кокетливую кудрявую прядь.
— Ну вот и хорошо. И я вас прошу: позвоните мужу Ольги Петровны из пятой палаты, пусть он… обязательно… — Василий Иванович внезапно умолк. Лицо его исказилось от боли.
— Василий Иванович, вам плохо?! — всполошилась Татьяна Николаевна.
— Ничего, ничего, — прошептал он, поднося дрожащими пальцами к губам таблетку. Его лоб, щеки и крылья носа покрыла синеватая бледность.
Фрося, кинув тряпку, вбежала в кабинет:
— Надо бы их уложить! А, Татьяна Николаевна?
— Что, если мы введем пантопон? — предложила Татьяна Николаевна.
Василий Иванович ничего не ответил. Он сидел, вытянув ноги, откинув голову на спинку дивана, растирая левую сторону груди. Потом, не глядя на собеседницу, как бы стыдясь своей слабости, с трудом произнес:
— Проводите меня, голубчик.
Татьяна Николаевна взяла его под руку, и он был для нее сейчас уже не строгим учителем, а старым, немощным, безнадежно больным человеком. С острой жалостью она подумала: «Скоро умрет», — и эту же мысль прочла на испуганном лице Фроси, таком лице, словно на нем никогда и не бывало улыбки.
Вдвоем они уложили его в постель. Не найдя Марии Сергеевны, Татьяна Николаевна уже не спрашивала, сделала ему укол и, шепотом поговорив с няней, ушла. Фрося осторожно подоткнула одеяло, ловко поправила подушку и открыла форточку. Он не ощущал прикосновения ее рук к постели, не слышал шагов. Несмотря на все еще не прекращающуюся боль, Василий Иванович подумал, что не зря он всегда ставит Фросю в пример другим санитаркам.
Наконец боль стала затихать. Нет, она не совсем оставила его, а как бы притаилась и время от времени мгновенными кинжальными ударами в сердце и в плечо напоминала о себе. Василий Иванович открыл глаза, чуть слышно поблагодарил Фросю и попросил оставить его одного.
За окном бесновался ветер: гнул ветви деревьев, обрывал последние желтые листья и остервенело расшвыривал их по сторонам. Узорчатый кленовый листок через форточку влетел в палату, покружился, словно выбирая место, где приземлиться, и, перевернувшись, опустился на одеяло. Василий Иванович долго смотрел на него не шевелясь, потом протянул тонкую, почти голубоватую руку, осторожно, словно драгоценность, взял его и поднес к лицу. Он вдыхал неповторимо-печальный запах осени и вдруг почему-то вспомнил весну. Далекую весну, когда садил этот клен вместе с Машей… Казалось, будь она рядом с ним сейчас, положи она свою маленькую руку на его сердце — тотчас бы утихла боль! Ведь Маша всегда, всю жизнь, с юных лет была рядом с ним, еще в те далекие годы, когда ему, молодому и сильному, было так трудно работать. И, как это часто теперь с ним случалось, память из каких-то ветхих, замшелых глубин вытаскивала на свет божий смутные картины прошлого; медленно-медленно, очищая от копоти времени, эти картинки прояснялись и стояли перед глазами, как будто все было вчера.
…Грязная изба. На печке и по углам шуршат тараканы. Кажется, и развешанное на веревке тряпье тоже шуршит и шевелится. На прокисшем овчинном тулупе разметался ребенок. Он весь пылает. Он задыхается! А спасти его нечем: нет противодифтерийной сыворотки.
В ту пору Василия Ивановича постоянно мучило чувство какой-то виноватости. Он ощущал его даже во сне. Как часто он подходил к постели больного и… позволял (как это страшно!) ему умирать. Но разве мог один врач, один на двести верст, обслужить все население, появиться у больного, когда еще не поздно? Разве мог он что-нибудь изменить? Какими смешными кажутся ему теперь попытки протеста: докладные записки губернатору, обличительные статьи, которые никто не читал!..
От воспоминаний отвлекло Василия Ивановича деликатное покашливание Марии Сергеевны.
— Покушайте, Василий Иванович, — ласково проговорила она, — Покушайте, дорогой. Вон Фрося вам куриный бульончик несет.
Есть не хотелось, но, чтобы не огорчить их, он немного поел.
Потом пришла Татьяна Николаевна, послушала пульс.