популярность меня ни на йоту не волнует, я никогда не хотела быть популярной. Я просто хотела, чтобы человек, знающий меня как свои пять пальцев, оказался ко мне несколько ближе, чем на тысячи миль.
— Но я думаю, что никогда не узнаю, кто это сделал, — ее огромные глаза смотрели на меня не мигая.
— Думаю, нет, — ответила я.
Вау.
Вчера маленькая Марин Сонома не существовала. Сегодня она существует.
Я люблю ее, несмотря на слегка странное имя, которое удивительным образом гармонирует с ней. Она самое крохотное, самое розовое и самое лысенькое существо, которое я когда-либо видела, и когда я держу ее на руках — этот спящий комочек весом три с половиной килограмма, — я плачу.
Да, я женщина, ненавидевшая детский лепет. Я не могу объяснить это перевоплощение. Но вот же девочка, кроха, она вполне материальна, она живет, дышит, такая маленькая и хрупкая — и все мое представление о мире встало с ног на голову. Я хочу быть самой клевой в мире тетей, которая будет брать ее на выходные и водить на бродвейские шоу, в музеи и в Центральный парк. Я хочу быть той, которая будет баловать ее и заставлять мамашу выглядеть бестолковой курицей. Я очень этого хочу.
Странно, правда?
Еще страннее тот глубокий эффект, который произвело это событие на меня и на отца. Да, вы не ослышались. На отца.
Мама все еще была в больнице, и мы поехали домой вдвоем. Я не могу вспомнить, когда мы последний раз оставались одни.
— Я помню ночь, когда ты родилась, как будто это было вчера, — сказал он.
Я промолчала, пораженная, что обычно непререкаемый холодный тон отца сменился на мягкий и мечтательный.
— Мы были так счастливы, когда ты появилась на свет.
— Правда?
Он с изумлением взглянул на меня.
— Что ты имеешь в виду? Конечно, мы были счастливы.
— Я просто… — Я резко замолчала, не зная, чем кончится этот разговор.
— Что, Джесси? Что?
— Просто… после смерти Мэтью я думала, что вы больше не захотите иметь ребенка.
Он непроизвольно ударил по тормозам, и нас обоих бросило на приборную доску. После моих сбивчивых извинений он провозгласил:
— Ты жестоко ошиблась. Мы очень сильно хотели, чтобы ты появилась на свет. И как только это взбрело тебе в голову?
Я уставилась прямо перед собой.
Он сделал глубокий вдох, но не оторвал взгляда от дороги.
— Джесси, я знаю, что нам с тобой приходится нелегко, но я хочу, чтобы ты знала, что я всегда тебя любил. Я волнуюсь за тебя и хочу, чтобы у тебя было все самое лучшее. Я все еще не понимаю, почему ты бросила бег или почему ты так легко бросаешь вообще все, что можешь делать хорошо, но я не буду тебе мешать. Я все еще не согласен с твоим выбором колледжа, но я должен уважать твое мнение. Не буду лгать тебе: я даже хотел лишить тебя денег, но знаю, что моя мама думала, что тебе нужны эти деньги. И из уважения к ней и к тебе я хочу, чтобы ты делала то, что сочтешь нужным.
Отец никогда так много не говорил мне. И он еще не закончил.
— На пути в больницу по радио звучала песня. Когда я слышу ее, я всегда вспоминаю тебя.
— Что за песня? — спросила я, по его тону решив, что это какое-то серьезное произведение.
— «Флэшденс», — ответил он.
Он безуспешно попытался напеть ее.
Мы оба страдаем отсутствием музыкального слуха, так что я начала смеяться. И тут же испугалась, что начнется очередная стычка по поводу моей незрелости и нечуткости. Однако отец тоже начал смеяться.
— Это и впрямь задевает что-то в сердце, — призналась я.
— Я знаю, это прозвучит сентиментально, — он барабанил пальцами по рулю, — но когда я слышу эту песню по радио, я вспоминаю радость той ночи.
Когда мы подъехали к дому, я осознала, что, возможно, за все восемнадцать лет своей жизни никогда не разговаривала с отцом так. Я не хотела, чтобы все это закончилось, но я больше не знала, что сказать. Думаю, мне можно было бы воспользоваться моментом и объяснить, почему я покинула команду и почему я могу бегать сейчас, для себя, без мыслей о победе, но я не смогла. Может быть, когда-нибудь, но не сейчас.
Мой отец первым нарушил молчание:
— Могло бы быть и хуже. Песня могла бы называться «Маньяк».
И мы оба засмеялись, наслаждаясь нашей маленькой личной шуткой.
Мне нравится думать, что эта шутка — одна из многих, но я не знаю точно. У нас больше общих черт, чем различий, но это не гарантирует, что все пойдет гладко. Однако он все же мой папа. А я — все еще я.
Первое июня
Помнишь, когда мы с тобой учились в начальной школе? Мы считали, что старшеклассники такие чертовски важные, зрелые, и мы дождаться не могли, когда повзрослеем. В Пайнвилле все крутилось вокруг них — банкеты в честь атлетических соревнований старших классов, футбольные матчи, спектакли… Старшеклассники управляли школой. Однако почему я все еще чувствую себя бестолковой первоклашкой? Может быть, потому, что я сама избрала статус непричастного ни к каким делам человека? А если я все же вольюсь в школьную жизнь — даст ли мне это ощущение принадлежности? Что-то сомневаюсь.
Счастлива, что снова начала бегать, и не сожалею о том, что вышла из команды. Даже после того, как Килли подошел ко мне и сообщил, что кто-то из младших классов побил мой школьный рекорд в беге на 1600 метров. Все мои рекорды когда-нибудь кто-нибудь побьет, буду я бегать или нет, как и рекорды нового лидера.
И я не сожалею, что не вступила в женскую футбольную команду, хотя это была бы прекрасная возможность хорошенько надрать задницы Мэнде и Саре.
Как я сказала по телефону, я не жалею о том, что отшила Скотти. Это говорит о том, что последующие четыре года обучения в вузе я буду с легкостью делать то же самое. Единственное, о чем я слегка сожалею, — это что мне придется остаток жизни, даже от взрослых, которые давно закончили школу, выслушивать ужасающие причитания: ЧТО? ТЫ НЕ ХОДИЛА НА ВЫПУСКНОЙ? Если ты проведешь какое-то время бок о бок с моей мамой или сестрой, ты поймешь, что такое бывает — причем угрожающе часто.
Учиться мне осталось только двадцать дней. Когда я размышляю о том, что произошло со мной в прошлом месяце — первая смерть в моей семье, первое рождение, первый настоящий разговор с отцом, — я понимаю, что двадцать дней — это больше чем достаточно для того, чтобы что-то произошло… почти. Ты знаешь, о чем я