утром. Поглазеть на нас на улице уже собралась большая толпа. Ее присутствие больше меня не смущает — я к ней привык. Не думаю, что на меня, небритого, в грязной одежде, так уж приятно смотреть. Мы бредем к «черной Марии», и вдруг я вижу, сквозь толпу ко мне протискивается молодой человек — да это не кто иной, как Рукеме, обвинявший меня на разбирательстве! Он отделяется от толпы и подходит ближе. Он дрожит, на лице его замешательство, в тусклых глазах — слезы. Я не знаю, с чем он идет ко мне, но на всякий случай приветливо улыбаюсь. Он не может выговорить ни слова, и я начинаю первый:
— Что случилось, Рукеме? Надеюсь, ты жив и здоров?
Он все время дрожит и глотает, пытаясь унять рыдания.
— Поверь мне, Мукоро. — Он запинается на каждом слове. — Я не виноват. Меня заставили. Прошу, прошу тебя, поверь мне.
— Ах, забудь об этом. — Я утешаю его. — Я прекрасно тебя понимаю и не сержусь. Только скажи мне, как там моя жена и сын? Ты их видел?
— Да. Да, — Он по-прежнему запинается. — Они живы-здоровы. У них все в порядке.
— Хорошо. Спасибо.
Солдат бьет меня в спину прикладом автомата и хрипло орет:
— Пошевеливайся!
Толчок такой сильный, что я чуть не падаю. Я оглядываюсь на солдата со спокойной улыбкой. Полегче, приятель. Иначе, когда дойдет до дела, тебе некого будет расстреливать. Нас вталкивают в «черную Марию».
Не то чтобы я не слушал слов лекаря. Если не хочешь остаться в дураках, — сказал он, — ты должен верить в силу лекарства. Разумеется, я изо всех сил старался поверить, что лекарство меня исцелит. Я сделал все, что могу, учитывая, что времени остается немного, а ужасный запах лекарства губит мое я. И я потерпел неудачу. Я не сумел напрячься как следует. И причиной тому — неотвязная мысль, что мой отвратительный запах не может способствовать возбуждению страсти.
Я знал, что моим планам мешает мое телесное состояние, и был твердо уверен — и еще тверже уверен теперь, — что время мое отчаянно истекает. На твоем месте я бы подождал, — советовал Эмуакпор. Но могу ли я принять этот совет? Не знаю, сколько времени он имел в виду, по у меня нет охоты снова идти к мошеннику и дрожать, ожидая, что он предпишет мне воздержание, скажем, на три месяца! Ибо кто знает, что может произойти завтра? Утренняя газета сообщает, что дело Ошевире закрыто, и нам остается только ждать решения военного губернатора. Так что же, и мне ждать, что бессмысленный декрет из Идду объявит его невиновным, и он выйдет на свободу, и я потерплю окончательное поражение?
А теперь, кажется, у меня новый повод для опасений. На этот раз — сама жена Ошевире. Я всегда рассчитывал на ее безоговорочную поддержку и полное повиновение. Я всегда был уверен, что женщина, обязанная мне жизнью, никогда не даст мне повода опасаться еще одной неудачи. Но то, что было на пашем последнем свидании, поселило во мне страх. Я не только почувствовал, как отвратительна ей моя вонь; мне показалось — и это гораздо больней, — что она, внешне покорная, внутренне сжалась в комок, чтобы не отвечать на мои ласки.
Боже, я не могу позволить себе неудачи…
Конечно, я понимаю, что не имею права вмешиваться в его отношения с женой Ошевире. Мне ведь хуже не станет, если оба они потеряют голову, сойдя с ума от распутства. Меня заботит исключительно то, что их связь — постоянная причина моего унижения. Думаю, всякий взбунтуется, если кто-то захочет все время стоять у него на голове. Несомненно, всякий взбунтуется, если у него требуют, чтобы он предоставлял свой дом для сомнительных встреч и при этом позволял, чтобы его в глаза называли болваном и дураком. Вся эта история стала мне невыносима. Невыносима!
— Ни слова, — говорит она, когда я вхожу в ее дом, — Я знаю, зачем ты пришел.
Я пристально смотрю на нее, и мне непонятно, что значат ее слова. Во всяком случае, звучат они как привет. Кажется, мы понимаем друг друга.
— Это верно, — говорю я. — Но зам:! нам туда ходить, если вы не хотите?
Я ставлю у дверей сумку ямса и галлон керосина и даю ей деньги, которые послал Тодже.
— Спасибо, — говорит она и рассеянно смотрит на новенькие фунтовые бумажки, которые я положил ей в руку. — Но что я могу поделать? У меня нет выбора.
— Одибо! — кричит ее сын и выбегает из спальни. — Я сделал новый автомат. Большой. Показать?
— Да. Покажи, — отвечаю я.
Он бежит в спальню за автоматом.
— Выбора? — переспрашиваю я. Я не знаю, что ей сказать, — Ну… наверно, можно сказать, что вы заболели или что-то вроде.
— Да, — говорит она и закрывает лицо рукой, наверно, от огорчения. — Я знаю. Но сколько можно ссылаться на болезнь?
— Одибо, вот автомат. — Огеново протягивает мне длинную толстую палку с заостренным концом.
— Убери свою палку и не мешайся, — кричит на него мать; она выхватывает палку из его рук и бросает ее назад в спальню. — Ступай в комнату и закрой дверь. И не смей выходить, пока тебя не позовут.
Мальчик покорно, медленными шагами уходит в комнату, зубами он закусил уголок рубашки. Он громко хлопает за собой дверью.
— Не сердитесь на него, — прошу я.
Она шипит:
— Надоедливый комар.
В дверь и окно влетает вечерний ветер. Такое чувство, как будто каждый из нас ждет, что первое слово скажет не он.
— Ты же сам знаешь, что я не хочу идти к нему, — говорит она.
— Тогда не ходи! — Во мне пробуждается раздражение.
— А что я тогда буду делать?
— Я не знаю. — Мне не хочется смотреть на нее, ибо раздражение — враг сочувствия. — Если ты не хочешь идти к мужчине и если тебе придется оправдываться, я уверен, ты найдешь несчетное число оправданий.
— Но ты же сам знаешь, как много он значит для самого нашего существования — моего и моего сына. Ты не можешь не знать.
— Ничего я не знаю. Зато я знаю, как много он значил для самого меня. Вряд ли хоть раз я проснулся утром без мысли, как я буду служить ему и как он будет осыпать меня бранью. Все это начинает…
Внезапно над крышей слышится долгое гудение. За ним раздается громоподобный взрыв, и в ответ ему по соседству, не переставая, начинают трещать пушки. Гадать не приходится: снова налет! Мы глядим друг на друга, и я бросаюсь в спальню.
— Быстро! Сюда! — кричит она и хватает за руку Огеново.
Все вместе мы ныряем под ее кровать и ложимся ничком. На улице продолжается гром и треск. Временами до нас доносятся крики и стоны и глухой стук падающих предметов. Жена Ошевире крепко прижимается ко мне, я — к ней. Случайно, не по дурному умыслу моя рука нежно гладит ее. Итак, мы оказались с ней вместе — пусть в минуту опасности, — и во мне растет уверенность, что это мое богатство я не намерен никому отдавать — даже делить с кем-то, кто не желает мне добра.
Я просто не мог этого сделать. Я оказался в таком ужасающем положении, что не сумел взять себя в руки и не вышиб мозги из богомерзкой шлюхи.
Согласованное воздушное и партизанское нападение было слишком внезапным и быстрым. Воздушное сразу сменилось партизанским, и я сделал все, что можно было сделать в сложившейся обстановке. Сначала произошел воздушный налет. Самолеты на этот раз были ревущей толпой, четыре большие машины, куда крупнее, чем прилетавшие в прошлый раз, и бомб они сбросили столько, что могли