бы похоронить под землей весь город. Я был застигнут врасплох, растерян. Как только первый самолет пронесся над головой, я дал по нему длинную очередь из автомата. Я не думал, что попаду, я был доволен хотя бы тем, что исполняю свой долг. К концу налета я израсходовал больше половины моих магазинов.
Одна бомба упала шагах в десяти-двенадцати от меня. Ничего особенного она не разрушила — она упала на пустыре, — но воронка осталась такая, что в ней легко можно похоронить человек шестьдесят, и манговое дерево шагах в четырех от взрыва чуть не вывернуло с корнем, и оно вот-вот рухнет. Много бомб упало на город — о чем говорить: весь город в слезах!
Только улетели самолеты — наша зенитная артиллерия безуспешно била по ним долгих двадцать минут, — как по всему городу послышалось такум-такум чужих выстрелов. Мятежники атаковали наш восточный сектор. В мгновение ока партизаны проникли к центру города, уничтожая все и всех на пути. Это было отчаянное, самоубийственное нападение на растерянный, объятый паникой гарнизон. Они рассыпались по всему городу. Думаю, они, имели в виду обратить нас всех в бегство. Но они совершили ошибку. Они чересчур распылили свои силы. По одной улице бежал один мятежный солдат, по другой — другой, по третьей — еще два. Я видел, неподалеку одни из них застрелил козу и оттащил ее в темный угол. Но тут его подкосила автоматная очередь.
Когда он упал, я понял, что должен занять стратегическую позицию, наступательную и оборонительную. Быстро я вбежал в наш старый городской совет и запер дверь на засов. К моему великому счастью, все окна были закрыты ставнями. Я придвинул стол к одному окну и влез на него. В полукруглое окошко над ставнями я высунул ствол автомата. С этой позиции, оставаясь невидимым, я мог легко увидеть и поразить любого вражеского солдата, который окажется в моем поле зрения. Я не простоял там и двух минут, когда увидел двоих с маленькими автоматами, не больше игрушечных. Сразу же я выпустил несколько пуль из моего убийцы и подсек одного. Другой отпрянул. Если бы бой шел на равных, мне, должно быть, пришлось бы туго, потому что он был, наверно, прекрасный стрелок. Он мгновенно послал пулю в ставень, за которым скрывался я, и пуля прошла всего в нескольких дюймах от моего правого бока. Но естественно, видеть меня он не мог, и я дослал ему несколько зернышек из моего красавчика. Автомат выпал из его рук. Он взвыл, как бешеная собака, и грохнулся оземь в каком-нибудь шаге от своего убитого сотоварища.
За верную службу надо было бы расцеловать мой автомат, да только сейчас не время! Конечно, больше на площадь мятежники не высовывались. Должно быть, они издали учуяли, что тут убили двух их собратьев, — известно, у мятежников нюх острый. Но целых три часа меня оглушали выстрелы, отвечавшие рядом на выстрелы. Несчастный симбиец пробил мне ставень и сделал меня мишенью, поэтому я передвинул стол к другому окну. Все время боя я стоял на дрожащих ногах и ждал, что в каждую следующую минуту произойдет худшее. Прежде чем отгремели выстрелы, воцарилась ночь, и постепенно город замер в тревожном покое.
Слишком страшное было время, и я не решился покинуть убежище, чтобы прикончить эту мятежную шлюху. Может быть, если бы в конце нападения я почувствовал себя в достаточной безопасности, я бы вышел и сделал, что собирался — всего-то ткнуть автомат в окно или распахнуть дверь и перестрелять всех гнусных тварей. В доме были сама женщина, ее сын и мрачная туша, урод Одибо. Я видал, как под вечер он вошел в ее дом, и не думаю, что он отважился из него выйти за долгое время налета.
Теперь я совершенно уверен, что у них там дело нечисто. Калека провел в ее доме уже две или три ночи. Когда я вижу, как он входит туда, меня раздирает злоба. С каким восторгом я бы разделался с бестолковым уродом и навсегда бы избавился от унизительного наряда! С какой это стати днем и ночью, в жару и дождь должен я лицезреть их разврат?
Но я не приблизился к их дому не только из-за нападения. Я слишком хорошо представлял себе, что бы произошло, если бы я их перестрелял. Наш сумасшедший майор пойдет на все, чтобы установить причину их гибели. Если он такой сумасшедший, что заставил меня охранять мятежницу (то есть ее распутство), то, надо думать, он сейчас же прикажет тщательно обследовать пулю, которая убила мятежницу, — только для того, чтобы уверить свою сумасшедшую голову, что он сделал все для защиты богопротивной жизни, и — о ужас! — узнает, что жизнь эта оборвалась не от вражеской пули. Я убежден, что майор именно так и поступит — и тогда меня самого поставят к стенке.
Ну, погодите… погодите… Я не стану стрелять — зачем тратить драгоценные пули на тварь, которая ничего не стоит. Прикончить собаку можно тысячью способов! А я очень хочу, чтобы эта собака сдохла. Хочу вернуться к той службе, на которую шел добровольцем. И будь трижды проклят майор, если он еще раз даст мне такой позорный наряд — оберегать для него мятежников в том самом городе, который он должен оберегать от мятежников.
Жертвы были слишком тяжелые, аллах свидетель! Слишком тяжелые. При воздушном налете погибло двадцать два солдата и пятьдесят семь гражданских. Целые семьи вместе с домами. Базар сгорел дотла. Бедный старый Богвнебе тоже получил свое — огонь с базара мгновенно перекинулся на окрестные дома. Старик сгорел со всей семьей. Верно он говорил, что при следующем налете все будет иначе! При партизанской вылазке погибло пятнадцать гражданских и сто тринадцать солдат. И бесчисленное количество раненых, как солдат, так и гражданских, многие из них — в критическом состоянии.
Я физически не могу выразить сочувствие всем пострадавшим. Хотя мы отбили воздушное и наземное нападение, мой гарнизон деморализован, и единственное, что я могу сделать, — это собрать офицеров, наметить ближайшие планы и подсчитать, какое подкрепление надо просить в штабе. Кроме того, я никак не могу привыкнуть к беспредельному горю, которое вижу на каждом шагу. И я думаю, у меня не хватит терпения слушать, если кто-нибудь, вроде вождя Тодже, начнет учить меня, что я должен был сделать и что я должен делать теперь. Я все больше и больше вижу, как на первое место выступает мой главный долг, долг воина, и если я не исполню его до конца — я погублю свою офицерскую честь.
Разумеется, мой долг — охранять жизнь граждан и гражданские свободы — остается в силе, по с этой минуты я максимум времени и внимания уделяю непосредственно военным вопросам и минимум — взаимопониманию с населением.
Аллах! Какое несчастье…
Итак, они хотят все взвалить на воздушный налет и партизанское нападение! Они не сделали то, что обязаны были сделать, и ссылаются на обстоятельства. Обстоятельства помешали ей прийти ко мне в дом Одибо — но я же послал за ней этого выродка за целых сорок минут до налета и потом ждал, ждал и считал каждую минуту. Чем же это она столько времени занималась? Он тоже говорит, что обстоятельства заставили его остаться на ночь в ее доме. Он что, боялся рискнуть, боялся добежать до собственного лома во мраке ночи, когда налет и атака давно кончились? А я тут сидел в его конуре, как пленник, — нет, я не был в плену у обстоятельств, я просто не мог дождаться, когда он вернется.
Допустим, обстоятельства помешали ему ночью прийти домой — почему тогда он вернулся так поздно, когда совсем рассвело? Если еще взять в расчет, что в последнее время женщина относится ко мне с пренебрежением, а этот мерзавец не спешит исполнять мои приказания…
Картина получается невыносимая — невыносимая! Мне — мне перечат люди, обязанные мне своей жизнью! Невыносимо!
Я их поймаю в ловушку…
Это рай! В моей постели лежит женщина — и она не просто терпит убожество моего дома, она любит каждую минуту, какую находится в нем, и называет меня такими именами, какие я никогда не мечтал услышать! Наверно, в раю так…
— Он сказал, что поедет в Идду? — спрашивает она.
— Да. — Я вздыхаю. — Так он сказал.
— А он не сказал, когда вернется?
— Нет, он только сказал, что не сегодня. — Я гляжу на нее. — Почему ты волнуешься?
Она с минуту смотрит на меня в упор.
— Нет… я не волнуюсь. На самом деле… я… — Она шипит. — Я не знаю. Ничего я по знаю.
Я вздыхаю и поворачиваюсь, отдаляя от нее тело и мысли.