Но по крайней мере совместная неуверенность заполняет минуту, в которую одиночество было бы невыносимым мучением.
— Сядь и успокойся, — требую я.
Она подчиняется. Садится на самый край кровати, покачивает головой и бормочет:
— О господи…
— Или лучше вот что, — я встаю, — пошли в переднюю комнату и будем ждать там. Как только мы услышим, что он приближается, мы встанем и подойдем к двери. Тогда будет больше похоже, что ты только зашла.
Снова она подчиняется молча. Мы переходим в переднюю комнату. Она садится на скамью, а я хожу взад-вперед и стараюсь набраться мужества.
Как ни странно, то, что Рукеме сказал мне на улице, перед зданием суда, в значительной мере искупило его вину за данные против меня показания. Потоком на меня хлынула радость, и удовлетворение наполнило мое сердце. И когда солдат ударил меня прикладом, я уже находился в том состоянии душевного равновесия, что мог бы сказать ему, что моя судьба больше меня не тревожит, потому что самого худшего, что могло постигнуть меня, не произошло!
Дело не только в счастье услышать, что жена и сын живы-здоровы. Радостное успокоение родилось во мне от нового подтверждения, что жена моя — истинное сокровище. Рукеме говорил комиссии, что люди в Урукпе настроены против меня — вряд ли можно сомневаться в правде этих его слов: как быстро там на меня донесли, будто я сотрудничал с мятежниками, как бесстыдно лили грязь на меня тут, на разбирательстве. Поэтому каждый раз, когда в камере по трансляции передают о новом налете, я должен ждать, что те люди, которые написали донос на меня, постараются выместить свою злобу на том, что от меня осталось. И если моя жена сумела выжить, трудно предположить, что их ненависть превратится в любовь. Раз она не наложила на себя руки, я могу только верить, что она, несмотря на ужас положения, гордо и решительно стоит за честь своего мужа.
Недаром все это время, стараясь отвлечься от горестных размышлений, я воскрешал в себе гордость обладания этой женщиной — вспоминал, как трудно мне было ее завоевать, а когда я завоевал ее и женился на ней, с какой болью и гордостью в первую ночь она показала мне, что я первый, кто распахивает ее ворота; и какой образцовой женой она стала, как неутомимо помогала мне в моем деле; какую замечательную смелость она проявила, оставшись со мной в страшное время погромов после освобождения города федеральной армией, когда все из ее племени без колебаний бросили дом и семью и бежали…
Не жена, а сокровище. Смелость и благородство моей несравненной царицы требуют, чтобы я проявлял ту же силу духа, что и всегда, — нет, большую, чем всегда, ибо сейчас я жду решения комиссии, зная, что оно не может быть благоприятным.
Лучше бы оказалось, что он Fie врет. Лучше бы оказалось, что этот проклятый выродок говорит правду. Ее нету дома. Куда она могла деться? Женщина прикована к дому столько месяцев, и вдруг она набирается храбрости и бросает свою тюрьму, когда после налета мятежников ей опасней всего появляться на улице. А у него хватает наглости по собственной воле отправиться к ней, не ожидая, что я пошлю его. Я, конечно, застиг выродка на месте преступления — иначе бы он так не запинался. Но я должен увидеть корень зла. Чтобы меня так дешево обманули! Это последнее, с чем я могу смириться. Чтобы меня так дешево обманули и оттолкнули две твари, обязанные мне жизнью…
Я ставлю велосипед у стены ее дома. В нем ни признака жизни. Я стучу в дверь.
— Аку! Аку!
Ни звука в ответ.
Я открываю дверь и вхожу. Ни души. Я обхожу комнаты. Ко мне она пойти не могла. Я только что из дому. Кроме того, у меня мы ни разу с ней не встречались…
— Аку! Аку!
Через кухонную дверь я попадаю на задний двор. Там я вижу Огеново, ее сына, и мальчишку, в котором смутно признаю сына Джигере Атаганы, соседа. Они ругаются и тычут друг в друга пальцем.
— Нет, твой папа.
— Нет, твой папа.
— Нет, твой папа.
— Нет, твой папа.
— Нет, твой папа.
— Нет, твой папа.
Я подхожу и разнимаю их.
— Перестаньте, — говорю я. — Что случилось?
— Это он виноват, — говорит один.
— Это он виноват, — говорит другой.
— Хорошо. А теперь прекратите. А ты, мальчик, ступай домой, — говорю я сыну Атаганы.
Он злобно глядит на Огеново, потом поворачивается и уходит.
— Где твоя мама? — спрашиваю я Огеново без промедления.
— Она ушла. — Он глядит под ноги, палец во рту.
— Она сказала тебе, куда ушла?
— Она сказала… она сказала, что идет к Одибо и очень скоро вернется.
— Понятно. — Разве этого я не знал? — А Одибо сегодня к вам приходил?
Он кивает.
— Когда он приходил?
— Утром.
— А мама тогда была дома?
Он долго думает, палец по-прежнему во рту, потом снова кивает.
— Одибо ушел вместе с мамой или она пошла к нему после того, как он ушел?
Он глядит в степу дома и молчит. Кажется, он не понял вопроса.
— Послушай, — говорю я очень тихо и медленно, — что, твоя мама ушла вместе с Одибо или Одибо ушел первый, а потом ушла мама?
Он кивает.
— Так что было? Сначала ушел Одибо, а мама потом?
Он колеблется, потом кивает.
Нужны ли еще доказательства?
Я тотчас же направляюсь к велосипеду. Чтобы меня обманули и оттолкнули твари, обязанные мне жизнью…
Женщина, непрестанно всхлипывая, рыдает, не в силах остановиться. Иногда уголком платья она утирает глаза. Она ничего не может с собой поделать, хотя я все время уговариваю ее успокоиться.
— Боже, боже, — ее осипший голос дрожит от страдания, — что теперь будет, а?
— Ну, слезами горю не поможешь.
— Мне давно бы надо уйти…
— Ты выйдешь, а он встретит тебя на улице — разве так будет лучше?
Она продолжает всхлипывать, стонать и вздыхать. Ожесточение, ненависть к Тодже, решимость сопротивляться все время во мне возрастают. И вот в какой-то раз я дохожу до двери и вижу, что он едет ко мне, колеса его велосипеда вихляют по песчаной дороге в ослепительном послеполуденном свете.
— Вот он и пожаловал, — говорю я. — Вытри глаза и улыбайся, если не хочешь выдать себя.
Неожиданно она вскакивает и бежит в дальнюю комнату.
— Куда ты? — Я хватаю ее за руку.
— Пусти! — кричит она шепотом. — Я не могу его видеть.
— Послушай…
Но она вырывается и убегает. Даже забыла закрыть за собой дверь.
Я совершенно сбит с толку, все планы мои рухнули. Я возвращаюсь к входной двери, Тодже роняет