'Зеленая Нива'… Задумывался ли этот паренек с простодушным лицом над значением этих слов? Наверное, не задумывался. Во всяком случае, сейчас ему не до этого. Нож скрепера трудно срезал пласт земли, лицо скрепериста напряженно, и видно: всеми мускулами он как бы сросся с машиной и чувствует ее так же, как землекоп чувствует лопату, а молотобоец молот в своих руках.
Скрепер, осторожно выбирая дорогу среди навалов земли, вползает на дамбу. Дамба сама по себе отнюдь не такая возвышенность, чтоб с нее открывались какие-нибудь особые горизонты… Но мне кажется, с нее я вижу такие же скреперы возле Нижнегорского и Воинки, в Раздольном и Красногвардейском.
Время приближается к обеду. Все, кто работает на участке, собираются в проходной столовой, сидят на врытых в землю скамьях, курят.
— И под Каланчаком дамба и эта — считайте, Губаренко навечно себе памятник обеспечил.
— Все мы себе обеспечили. А если правду сказать — так еще ж не вечер, хлопцы.
Вечер стоял от них еще действительно далеко, даже для самых старших. Большинство же было в той поре, когда человек уже должен оставить след на земле, но когда ему еще рано на этот след оглядыаться…
И если они в данный момент оглядывались — так я их к этому подталкивала, мне все хотелось восстановить связь времен, я заговорила о том, что под Керчью опять пойдет земля, начиненная свинцом и порохом.
— Очень даже знакомая мне земля, — сказал дед Ляшко. — Я на нее десантом высаживался, еще в сорок первом…
Странно представить, что дед Ляшко со своей седой щетиной, со своим грузным, непослушным телом бежал когда-то, рассекая ледяную волну, стрелял, падал под пулями. Впрочем, тогда у деда Ляшко не было ни седины, ни тяжелых негнущихся ног… Дед Ляшко был тогда моложе самого Бойко и многих из его бригады. А теперь он сидел и вспоминал подробности десанта, разгораясь все больше и больше.
— Да, скоро опять будем на той земле, — дед Ляшко задумчиво поскреб затылок. — Сухая земля. Я ничего не помню, а помню — сухая. И поселочки незавидные — саман. А деревьев нет…
— Забудьте, — засмеялась я, — про саман забудьте и про 'деревьев нет'. Никто не сидит сложа руки, пока вы воду ведете… Видели, что делается в Первомайском?
Ляшко согласно закивал головой, потому что он, как и я, мог сравнить Первомайское нынешнее и прошлое: восемнадцать лет проработал трактористом в районе. А мне хотелось рассказать поподробнее о тех лесах, которые насажал Парельский, или о виноградниках. Но только я раскрыла рот, как меня перебили:
— Слышишь, Коля, — окликнул кого-то бригадир. — Слышишь, вчера мы как раз про те леса кино с тобою видели. Ну, как там была ему фамилия?
— Парельский? — спросила я, еще не веря в эту встречу.
— Правильно, Парельский. Он секретарем у них был…
Кто строил канал
Все казалось: времени много впереди, я поеду еще на Канал, еще и еще. И где-нибудь, наконец, встречусь с этим человеком, старшим прорабом, насыпавшим дамбы у Каланчака и Воинки, как тогда говорил, обеспечившим себе этими дамбами памятник на веки вечные.
Однако нельзя же, поехав на Канал, снова попасть к его началу. В ту майскую степь шестьдесят первого, по которой шли мальчишки: военные в черных наушниках и с гибкими щупами в руках — саперы. Они шли развернутым фронтом, без зазора, один к одному, и с Перекопского вала казались странно маленькими. По сравнению не только с самой землей, но и с тем глинистым срезом на ее теле, с которого начинался Канал.
Солдаты, никогда не видевшие войну, слушали ее металлическими щупами, похожими издали на детские хлыстики. Такими хлыстиками подгоняют из хлыстиков же смастеренных коней. Только хлыстики и были наивны, все же остальное напоминало войну. Не только землянкой Толбухина, сохраненной для истории, не только цифрой — четыре тысячи снарядов и мин вынули на кусочке от Перекопа до Армянска, но и всей картиной движения техники, которое потом назовут третьим штурмом Перекопа.
Пока же ему не было никакого названия, пока перед нами лежала степь в своей лучшей поре. Шелково переливались незрелыми колосьями дикие травы, по травам скользили тени облаков, в облаках ликовали жаворонки. Пристроившись плечом к плечу, по огромной траншее ползли скреперы, столбом к небу стояла пыль и гул моторов.
С этого дня прошло шестнадцать лет. Между тем встретиться со старшим прорабом мне все не удавалось. А когда в январе этого года встреча все-таки состоялась, случилось это не на Перекопе, не возле Воинки, не на Раздольненской ветке, наконец, а в обыкновенно квартире блочного дома. И заключалось в том нечто неестественное, как если бы в двери ко мне въехал монумент. Хотя в наружности Губаренко ничего монументального, величественного или хотя бы романтического не было.
Он сидел — высокий лоб с залысинами, руки смирно лежат возле папки на моем письменном столе. Сидел, тихим голосом рассказывал, какая верховодка была под Воинкой, и как трудно было осенью и зимой брать глину из карьера. Пришлось обнести карьер дренажным рвом, осушить хоть немного… Семь миллионов кубов надо было откуда-то набрать и уложить в тело плотины. А за работы по осушению карьера, не предусмотренные проектом, процентовки им, между прочим, никто не закрывал…
А потом по плотине пускала свои катки бригада Ивана Берли, и было у этой бригады из пятидесяти человек одно свойство: если у кого сломался тягач, чинить, как комашня, налетали все, не занятые в смене. Раскидают трактор по винтику и соберут здоровым… И ночь-полночь на дворе — тоже. Светят фарами и работают. Берля плотный, спокойный, голоса никогда не поднимает. Только посмотрит, как будто чуть сбоку, ребята поймут, другого выхода нет, надо и через силу иногда.
…Не берусь сказать, что воинскую или каланчакскую дамбу воспринимаю как пьедестал к личности того Губаренко, о котором столько слышала на канале. Это было бы слишком. Для такой метафоры нужно быть в том возрасте и настроении, когда десятый скрепер величают сто десятым, а больше всего ценят возможность размахивать руками, говоря о любимой работе.
Однако, пока рассматриваю средних лет человека в галстуке, пестротканом рабочем пиджаке и брюках навыпуск, пока слушаю, что он говорит об организации труда, — все это все равно со мной: огромные колеи, валкое, враскачку движение скреперов, особый степной, весенний ветер, бесконечный и набегающий кругами, и огромная плоскость земли.
— Скреперов тогда у нас было по 15 в каждой бригаде, а бригад 13. Со временем ребята не считались. Говорили: штурм, ну и каждый понимал, что значит — штурм. Зимой трудно было: грунт мокрый, работаешь круглосуточно, не даешь ему замерзнуть, переувлажниться. У меня трудности весной: пока все войдет в график, хлопцы привыкнут, со всеми сменами приходится начинать рабочий день…
График, цикл, ритм — какие еще столь же прозаические слова он произносил? Послушать бы, как об этом же рассказывает, к примеру, Эдик Соколовский. Ведь вот она, необъятная грандиозность: семь миллионов кубов 'и дождь, и ветер, и звезд ночной полет…'.
Конечно, нелепо на вопрос: 'Кто строил Канал?', даже на вопрос: 'Кто, по твоему представлению, строил Канал?' — ответить одной фамилией. Канал строил народ. Это была ударная, комсомольская, да еще и всенародная стройка. И все-таки, и все-таки…
И все-таки я бы сказала: хочешь увидеть человека, который строил Канал, познакомься с Губаренко. Эта мысль не в моей голове родилась, ее туда подбрасывали все разговоры шестьдесят первого, шестьдесят четвертого, шестьдесят седьмого, да и нынешние — тоже.
Под началом у Губаренко, когда насыпали затяжную, одиннадцатикилометровую у Воинки, было 1000 человек: инженеров, скреперистов, шоферов, электриков, лаборантов, и многие — совсем мальчишки. Из тех, что в Джанкое, в комнате Вани Рака, отмеряли время так: 'Нет, с этим поручением ему не справиться, тут с огоньком надо. А он пожилой'. Потом выяснилось: пожилому двадцать седьмой пошел…
А сколько же лет было Губаренко, когда в пятьдесят девятом в Джанкое он рыл первые траншеи под фундаменты тех самых домов, где потом жили двадцатилетние Эдик, Ваня, кудрявый мальчик, варивший