пытался обмануть землю. Перекопскую и тарханкутскую степь легко пересекали не только шары курая, но и слухи — ведь в гости друг к другу люди нынче ездят просто: сел на мотоцикл, жену — в коляску, и запылил!
Может быть, приезжая в «Дальний», выкладывая гостиницы и поклоны, справлялись родичи и о голубой беседке? С хитрым прищуром, как о некоей тайне интересовались: была ли такая и к чему? И еще: правда ли, их бригадир поссорился в давние времена со своим напарником из-за книжек? Хотел, мол, премиальные извести на научные книжки, а напарник настоял — на музыку! То есть на приемник для полевого стана? Правда, — отвечали родичи из «Дальнего», — поссорился. Только на своем настоял как раз Семенович: отправился в Узбекистан за опытом, а музыку уже на другую премию купили. Переживал, правда, ссору Семенович…
В ответ на это гость из «Таврического» мог рассказать, как пришлось Семеновичу переживать уже у них, например, когда пожгли всходы суперфосфатом.
И тут собеседники, наклонив друг к другу и к столу поседевшие головы, замечали, как легким сквознячком зависти прохватыет их: 'Нет, он не такой чудак, наш Семенович, знал карту, на какую ставить'.
А может быть, голубую беседку никто, кроме меня, так уж не обсуждал, но я спрашивала в каждый приезд:
— Владимир Семенович, беседку помните?
— А как же!
— Здесь не планируете что-нибудь вроде?
— А как же…
Время, однако, шло, и — никаких слухов ни о каких беседках… Все двигалось у Саранчи, как у людей: солиднел, сидел в президиумах, получая ордена, звания. Напросился, чтоб подбавили ему земли, а, следовательно, и хлопот, ездил по собственному почину на Херсонщину за семенами, переписывался с разными НИИ. Успех и благополучие выглядывали из-за его плеча на каждом газетном снимке, а я все думала о той мелочи, которую и не стоило бы уже вспоминать вместе с ее голубым, тающим к полудню сиянием. Бог с ней, в самом деле!
Но вот в последний приезд два года назад повел меня Владимир Семенович, прежде всего, не на поля, а в неожиданную рощу молодых дубов. Тень от дубов лежала вокруг уже плотная, настоящая, и пахло разогретой корой, жесткой кожей листьев.
— Вот, — сказал Семенович. — Вот придут сюда внуки… Интересно только, какие разговоры они здесь вести будут. Не хотелось бы, чтоб о ценах на картошку…
— На какую картошку?
— Которую в Армянске на базаре продают. А они ведь грамотнее нас будут. У них возможность шире смотреть на землю.
— Да, — подтвердила я и спросила о том, что мне с первого взгляда показалось странным: — Владимир Семенович, а почему фруктовых деревьев вы не сажаете?
Он даже отвернулся от меня, буркнув:
— Сажал, а больше не буду. Армянск рядом голый стоит — все мои посадки за одну неделю туда перекочевали.
— А вы?
— Сначала злился, потом решил: он их в ту же землю воткнет, через колено не поломает, ели ночью с таким риском шел.
Струились тополя над Каналом, синий цветок цикория цвел вторым, осенним слабым цветом…
— Хотите посмотреть Армянск? — спросил меня вдруг Семенович, и в этом вопросе не было логики. Но было в нем восхищение той стремительностью, с которой из ничего вырос в голой степи город химиков.
Он лежал совсем рядом. Был четырехэтажен и пока безлик, как всякий только что возникший город. Тысяча яблоневых саженцев, исчезнувших с участка Владимира Семеновича, растворилась в нем неприметно.
— Владимир Семенович, а не посадить ли вам специально школку для Армянска? И объявить хотя через газету — подождите, сам в руки отдам, даром?
Бригадир на мой вопрос не отвечал, и я вдруг подумала: интересно, что будут говорить о Семеновиче, если он действительно посадит для Армянска даровую школку? Или ничего такого говорить не станут? В самом деле, — какие чудачества, давно уже Герой Социалистического Труда, в семьдесят четвертом Государственную премию получил, знал, определенно знал, на какую карту ставить.
Дорога
Корреспондент стоял перед ним с блокнотиком в руке, длинный, худой мальчишка, записывал тонны, километры, метры квадратные, погонные, кубы бетона. Цифры были благоприятны для старшего прораба Лукидиса В. С. Участок все лето и всю осень 1969 года выполнял норму на 130 процентов, но не в цифрах заключалось главное, что можно было сказать о дороге.
Наконец Василий Спиридонович решился, кивнул почти ворчливо в сторону синего мотоцикла с коляской:
— Дорогу посмотреть хотите?
Корреспондент спросил так, как, конечно, и должен был спросить:
— А весь день что мы делали?
— Весь день асфальт щупали. Поедем?
Старое шоссе петляло круто, было узким и все как бы олицетворяло усилие. Но Лукидис вез корреспондента вверх не для того, чтобы продемонстрировать одышку старой дороги. Лукидис уважал дороги. Всякие. Лишь бы они, как он любил говорить, бежали в ногу с первоначальным временем. То есть с тем временем, когда были построены. Кроме того, Лукидис был достаточно пожилым — под шестьдесят, чтоб так уж безоговорочно признавать: все, что старо, — плохо; все, что ново, — хорошо. Останавливая мотоцикл на обочине, подходя к обрыву, сплошь заросшему дубами в два обхвата, он кивнул коротко:
— Вот. Летит.
Трасса внизу действительно летела. Она была так же сильна, великолепна и свободна в своем порыве, как дикий хребет Сарыча, как серые, ровно вздыбленные скалы, как море, наконец. И Лукидису стало приятно, что мальчик, замерший рядом, понимает это.
Лучи солнца били сквозь облака ровными тугими пучками, выхватывали круглое ослепительное пятно, в котором плясали волны. И на дорогу внизу падало солнце, она голубела нежно, тонко. Отсюда непривычному взгляду нельзя было понять, какая она широкая. Но какая она сильная, какая современная — это было видно.
И строили дорогу по-современному: не скребли гору лопатой, отирая тяжкий пот. Взрывали ее, вгрызались десятками механизмов, воздух дрожал от натужного рева машин, от тяжелых катков, трамбующих насыпи, от буров, туго уходящих в скалу. Каждый километр обходился государству в миллион. И то, что было откуда взять этот миллион, тоже примета времени.
Тридцать два года из своих пятидесяти шести Лукидис строил дороги. Шоссе Симферополь — Алушта и потом Алушта — Ялта тоже он строил и точно может сказать, чем отличались те дороги от этой. Первую вели, основательно исправляя то, что было сделано раньше крепостными и солдатами со времен Воронцова. Вторую прокладывали, отодвинув в сторону прошлое, удивляя свободным росчерком плавных поворотов, длиной опорной стены, полетом мостов через овраги. Но разве ж то был полет?
Василию Спиридоновичу показалось, что и предыдущие слова он произнес вслух или, во всяком случае, что его мысли и мысли корреспондента текли одним руслом.
— И разве ж то были стены? Знаете, какой длины сваи мы вбиваем на этом участке против оползней? 15 метров! Вот! А к тем сваям еще стеночку, а перед самым полотном еще сеточку, — Василий Спиридонович потер руки с видом человека, отлично насолившего своему главному врагу — оползню.