— И само собой, макаронник, рождество ты будешь справлять в моей семье, под моей елкой.
Монтажники просто диву давались, почему итальянец после этих слов заехал Люпсену кулаком в лицо. Как раз после приглашения! Ничего себе благодарность… Люпсен тоже развел руками, когда итальянца от него оттеснили.
— Никак наш макаронник рехнулся, — крикнул он и вытер рукой струйку крови, побежавшую из уголка рта.
— Макаронник! — крикнул он вслед Рокко. — Почему ты, осел эдакий, не принял мой рождественский подарок?
Рокко больше не слушал. Он направлялся к жилому бараку. Он уже знал, где проведет рождественский вечер. В дощатой хибаре под всполохи чугунной печки он связал в узелок свои пожитки. Заныла ободранная ладонь. «Наконец-то», — подумал Рокко.
Рикошет
Приземистый силуэт чужой машины промчался мимо, только красные габаритные фонари еще светились некоторое время сквозь тьму.
Рихард провожал глазами узкие полосы света, пока они маленькими искорками не растаяли в воздухе над шоссе.
«Это не его машина, — подумал Рихард. — Я еще издали понял по мотору. У меня есть пятнадцать минут. Старик точен. Никогда не явится ни раньше времени, ни позже. И не уйдет ни раньше времени, ни позже. Ни с работы, ни из кегельбана. В четверть одиннадцатого я подложу гвозди. Тогда мастер не попадет домой вовремя. Может, первый раз в жизни. И может, тогда он научится понимать учеников, которые опаздывают на работу, потому что подвернули ногу, прыгая со ступеньки. И тогда он не станет бить этих учеников по лицу».
Рихард почувствовал жжение, как раз под глазом, и холодной рукой, лежавшей в мокрой траве откоса, дотронулся до больного места. Рука не охлаждала. «Не беда, — подумал Рихард. — Скоро я сотру его пощечину с лица, когда старикова машина с лопнувшей покрышкой остановится возле меня, а старик будет чертыхаться на чем свет стоит, потому что готов удавиться из-за каждой минуты, которую истратил зазря. Меня старик не увидит. Зато я его увижу. И я знаю, какое у него вскорости будет лицо: разочарованное, злое, красное от пива, выпитого в кегельбане, и от неожиданной осечки здесь, по дороге домой. Таким я хочу увидеть его лицо, и еще я хочу услышать, как он орет и бранит себя самого. После этого я смогу уйти, и мерзкой пощечины уже не останется на моем лице».
Мальчик оглянулся. За его спиной мысок редкой рощицы выбегал к дороге. Кивали разлапистые папоротники под соснами. Налетел ветер, принес с собой дождь. Рихард поднял воротник своей куртки, достал из прорезных карманов на животе гвозди и картонные кружки с ладонь величиной, которые заготовил еще днем в мастерской, среди опилок и стружек.
Мальчик хихикнул. Он подумал: шину-то старику проколют его собственные гвозди. Хорошо, что он не сможет их опознать. Гвоздь — он и есть гвоздь, а пощечина — она и есть пощечина.
Рихард пропустил три гвоздя через картон, чтобы прижать к нему шляпки. Потом аккуратно выложил приготовленный кружок на склон кювета, так, что острия гвоздей алчно уставились вверх. Он готовил кружок за кружком. Загоняя гвозди в податливую поверхность, он прикусывал нижнюю губу. Один раз он чиркнул гвоздем по большому пальцу и равнодушно слизнул нерешительно выступившие капельки крови.
Смастерив девятое по счету орудие мести, он затих, отложил картон и гвозди и послушал, о чем шепчут ветер и дождь.
Приближалась машина старика, знакомое монотонное бурчание мотора. Рихард перемахнул через край кювета, собрал кружки и на повернутых кверху ладонях осторожно понес их вдоль по дороге, шагов на пятьдесят навстречу рокоту мотора, который становился все громче. Рихард разложил свои колючие игрушки на мокрых, небрежно залатанных плитах шоссе, сгруппировав их так, чтобы промежутки между ними были не шире колеса. Кружков не хватило до противоположной обочины, но, так как мастер должен был ехать по встречной полосе, Рихарда это не тревожило. Он спокойно вернулся в свое укрытие, и ни в его шагах, ни в ходе мыслей не было торопливости.
Когда Рихард улегся на свое место, трава уже успела затянуться влажной сырой пленкой, а у сосен за его спиной выросли тени. И эти тени двигались перед глазами мальчика на тускло поблескивающем асфальте. У них вдруг появились резкие очертания, вот они легли на дорожное покрытие косыми перекладинами. Потом вдруг переметнулись и окончательно исчезли. Свет фар стал хозяином положения. Рихард вдавился в мокрую траву откоса. Он закрыл глаза, он собрал воедино всю свою силу, всю волю и выдержку, какая у него была, и собранную энергию обратил в слух. Слушал всем своим телом.
И вот он прозвучал, словно злобное фырканье, — сигнал, который известил ученика о том, что мастеру воздано по заслугам. Затем поднялся беспорядочный грохот, возвестивший и дороге, и придорожной канаве, и соснам, что лицо Рихарда очищено от боли и скверны.
Рихард поднял голову. Он знал, что собственными руками упорядочил нечто пришедшее в беспорядок. Он знал, что справедливость вновь заняла свое законное место среди людей, среди могущественных и ничтожных, сильных и слабых.
Рихард горько усмехнулся. Так оно все и есть. Нельзя ждать, пока тебе поднесут справедливость на блюдечке, надо брать ее с бою. Хороший урок на будущее.
Он удивился только, что грохот не уменьшается, что он растет, сменяется скрежетом; удивление так захватило его, что он даже не успел пригнуть голову за откос шоссе, когда огромный шар из стали и света обрушился на него. «Опять этот старик», — устало подумал Рихард. И снова почувствовал на лице жгучую, до беспредельности усиленную боль.
Ранний снег в Валепавро
Я вдруг почувствовал, что на ногах у меня сандалеты. Ноги замерзли. Первый раз за несколько месяцев. Хотя солнце светило, как обычно.
— Зима в Чили, — сказал Франц-Педро. — Глянь-ка. — И указал на Кордильеры. Горная цепь не вырисовывалась, как обычно, черным изломом на фоне неба. Она оделась в белизну, которая под лучами солнца казалась пожелтевшей бумагой.
— Снег, — сказал Франц-Педро. — Завтра наденешь лыжные ботинки. Поедем в Валепавро. Там такие накатанные лыжни, как у нас… как у вас в Хохшварцвальде в январе.
Я хмыкнул. Франц-Педро, хоть и родился в Сантьяго, так высоко ценил свое немецкое происхождение, что в разговорах с чилийцами называл своей всю Европу. Лишь в разговорах с европейцами он не твердо знал, на какой континент ему следует претендовать, и колебался между обоими. Как, впрочем, и в выборе имени. Родители Франца-Педро, выходцы из Вюртемберга, наделили сына двойным именем, как двойным якорем, предоставив самому Францу-Педро решать, на каком из двух в один прекрасный день следует поставить ударение.
На другое утро Франц-Педро заявился ко мне раньше обычного. С позвякиванием подъехал он к нашему отелю. Предохранительные цепи. Когда он притопал к нам в ресторан, вид у него был донельзя бравый: дымчато-голубой норвежский свитер, лыжные брюки и черные блестящие ботинки с красными шнурками.
— Сегодня работать не будем, — сказал он мне и оператору. — Лыжи для вас в машине, а вот обещанные ботинки. — И он с таким решительным видом выставил перед нами смазанные жиром башмаки, что мы после короткого совещания решили и впрямь поехать в горы.
— Освещение сегодня все равно слабовато, — сказал оператор, к моему великому облегчению. — Видишь, на солнце какая завеса.