некоторую работу, своего рода фрагменты автобиографии' (Dits et ecrits, t.IV, pp.181-182). Интересная это 'автобиография', добавим от себя, которая изменяет саму биографию12! 'Биографию'- не в смысле 'жизнеописания', разумеется, а в смысле самой жизни. И именно изменяет, а не просто добавляет еще одну строку к списку научных трудов, - ведь 'опыт' для Фуко это 'то, из чего ты сам выходишь измененным' (Dits et ecrits, t.IV, p.4l).

Эта тема опыта как опыта изменения самого себя, подобно сквозной музыкальной теме, будет пронизывать все остальные, звучать в разной инструментовке, то исчезая и уступая место другим темам, то появляясь вновь. Но именно она будет - если использовать другой образ - тем камертоном, по которому настраивается ухо и может быть выслушано все остальное.

___________

12 По этой-то, быть может, причине сам Фуко и не любил ни обычных 'биографий', ни других актов 'гражданского состояния': они 'прикрепляют' к тому, что уже было, 'отождествляют' с самим собой. Так, разрабатывая в беседе с Тромбадори тему 'мои книги - это для меня своего рода опыты' и указывая на личное и сложное отношение, которое было у него к безумию и к психиатрической институции, к болезни и к смерти, к тюрьме и к сексуальности,- Фуко вдруг достаточно неожиданно обрывает себя: '...я не люблю ни психологии, ни биографии, а потому до деталей мне нет никакого дела' (Dits et ecrits, t.IV, р.46).

* * *

... я - rendez-vous опытов...

НИЦШЕ

В 50-е годы тема 'опыта' разрабатывается в рамках представлений, от которых впоследствии Фуко будет решительно отмежевываться и на критику которых - будь то в работах других авторов, или в своих собственных - он потратит немало слов и чернил. Это прежде всего представления, так или иначе связанные с экзистенциализмом и феноменологией. Спору нет: именно от выхода в свет Истории безумия в 1961 году будут отсчитывать впоследствии 'эру Фуко'. Бесспорно, однако, и то, что до этого Фуко предстоял еще долгий путь, на котором его мысль должна была не раз пройти через кризис и трансформацию.

Начать следовало бы с драматичных отношений, установившихся у Фуко с теми философскими традициями, внутри которых он был воспитан, принадлежность к которым он вполне осознавал и неудовлетворенность которыми, тем не менее, с самого начала испытывал. Одним из полюсов в поле философских традиций, вспоминает Фуко в беседе с Тромбадори, представала тогда гегелевская философия с ее интенцией на систематизацию и универсальную интеллигибельность, другим - 'философия субъекта', которая продолжала линию картезианства и в то время была представлена прежде всего феноменологией и экзистенциализмом. Перед лицом этих возвышавшихся над всем остальным и доминировавших форм философской мысли, продолжает свой рассказ Фуко, у многих было ощущение 'удушья' и возникала потребность как-то вырваться за их пределы. Ситуация усугублялась тем, замечает Фуко, что 'университет и философская традиция преподносили нам гегельянство как самую величественную и неизбежную форму придания интеллигибельности современному миру', как единственный способ рационально помыслить этот мир - со всем трагизмом, но также и величием недавнего прошлого: только что закончившейся войны 39-45 годов, и со всем, что ей предшествовало, - нацизмом, революцией. У этого послевоенного поколения, как мы помним, было 'желание чего-то совершенно другого' в том, что касается мира, общества и самих себя. 'Вот тут-то [...] гегельянство, которое нам предлагалось как модель непрерывной интеллигибельности, сохраняющей один и тот же тип движения от самых глубин истории до сегодняшнего дня, как раз и не могло нас удовлетворить' (Dits et ecrits, t.IV, pp.48-49).

Современная 'философия субъекта', существовавшая во многом за пределами университетского образования, равным образом не удовлетворяла, но по другим основаниям. В философии Сартра, говорит Фуко, и 'еще больше - в феноменологии, субъект в его основополагающей функции, субъект как то, что исходя из самого себя, дает смысл миру, - это было чем-то, что никогда не ставилось под вопрос: субъект, как основоположник значений, всегда должен был быть' (ibid., р.49). Но действительно ли при этом 'субъект' является единственно возможной формой существования? И действительно ли тождество субъекта самому себе и его непрерывность являются основными конституирующими его отношениями? Наконец, могут ли быть такие 'опыты', где субъект терял бы свою непрерывность и самотождественность, где происходила бы 'диссоциация субъекта'?

Та версия истории своей собственной мысли, которую дает в приведенной цитате Фуко, стоит в одном ряду с другими подобными 'интеллектуальными' автобиографиями, которые Фуко неоднократно пытался писать в конце 70-х - в начале 80-х годов, когда он оказался в совершенно новой точке своего пути и должен был заново его осмыслить, по-новому понять сделанное прежде и поверх всех разрывов и поворотов - восстановить для себя внутреннюю связность своей мысли и своих поисков. В беседе с Тромбадори, как и в других случаях, когда он осуществляет подобного рода реконструкции, Фуко подчеркивает особый их статус: 'Я попытался для Вас восстановить то, как я заново сейчас связываю нити эпизодов моей жизни. То, что я говорю, не имеет объективной ценности, но это позволяет сделать интеллигибельными некоторые проблемы, которые я пытался поставить, равно как и последовательность событий' (Dits et ecrits, t.IV, pp. 57-5 8).

И именно в рамках такого 'связывания нитей' мы обнаружим утверждение Фуко, что во всем, чем он занимался, была своего рода 'общность ядра',точка встречи 'дискурса об опытах-пределах, где речь идет для субъекта о том, чтобы трансформировать самого себя, и дискурса о трансформации самого себя через конституирование знания' (ibid., p. 57).

Представление об опытах-пределах связывается для Фуко в первую очередь с чтением Батая, Бланшо и Ницше, оказавших на него сильнейшее влияние13. Важным

___________

13 С творчеством таких писателей, как Жорж Батай, Морис Бланшо, Рене Шар, Самюэл Беккет Фуко познакомился в начале 50-х годов, в начале 60-х к ним добавится Пьер Клоссовски. Значение этой встречи для Фуко трудно переоценить. До самого конца 60-х годов Фуко постоянно цитирует этих авторов, комментирует и анализирует их творчество, он буквально 'пропитывается' их темами и особым взглядом на вещи: 'в то время я мечтал быть Бланшо',- скажет он позже (цит. по: Eribon, р.79). Он пишет о Малларме и Флобере, Жюле Верне и Реймоне Русселе (последнему посвящена книга, вышедшая в 1963 году), о Роб-Грийе и других писателях 'нового романа', чрезвычайно важные для понимания идей самого Фуко работы написаны им о Батае ('Preface a la transgression', 1963) и о Бланшо ('La Pensee du dehors', 1966). Эпиграфы из Шара сопровождают многое из написанного Фуко: от 'Введения' к работе Бинсвангера Le Reve et l'Existence 1953 года до двух его последних книг, вышедших в 1984 году в год его смерти. В 'Предисловии' к Истории безумия (1961) есть даже такое 'признание': 'Что касается правила и метода, я придерживался только одного - того, что содержится в одном из текстов Шара и где может быть вычитано также определение истины, наиболее насущное и наиболее сдержанное: 'Я снимал с вещей то обманчивое впечатление, которое они производят, чтобы уберечься от нас, и оставлял им ту часть, которую они нам уступают'' (Histoire de la folie, 1961, p.XI). Эти же авторы, наряду с ХайЗеггером, окажутся для Фуко 'проводниками' к Ницше, о чем он впоследствии будет неоднократно говорить. С Ницше Фуко встречается в 1953 году, и это радикальным образом изменяет его судьбу как философа. При этом было то, что для этих людей, которые не были философами по профессии, ценность имело только то,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату