белымибулками, напоил сладким чаем и дал еще пачку папирос. Простился он со мною очень ласково.
На последующих допросах 'крашеный негр' к рассуждениям о мужской красоте присоединили свои мечты.
— Есть у меня одна затаенная сладкая мечта, — рассказывал он. — Как было бы хорошо, если б наши советские ученые изобрели металлических роботов, людей-автоматов. Тогда мы могли бы полностью наслаждаться всеми благами жизни, а роботы — выполнять за нас всякую работу.
— И даже допрашивать подследственных? — спрашиваю я с содроганием, мысленно представляя себе картину такого допроса.
— Нет. Зачем же? — возражает он. — Тогда никаких подследственников уже не будет. Располагая достаточным количеством роботов, мы сможем ликвидировать все человечество. К чему оно? Ведь роботов на всех не хватит. Оставим две-три тысячи красивых мужчин, тысяч 10–12 подходящих женщин и станем наслаждаться жизнью. Это будет волшебная жизнь. Как в сказке, еще никем не придуманной. Никакой работы, никаких собраний, общественных нагрузок, врагов народа, расстрелов, политучебы и тому подобного. А человечество можно передавить, как клопов. Пусть не воняет.
— В общем полный коммунизм?
— Ну, коммунизму далеко до моих мечтаний.
— Думаете, что они осуществятся?
— Уверен. Наша советская наука в конце концов дойдет до такого рая на земле…
Петлюхов очень ласков со мною. Вызывает по два раза в день, — утром и вечером, — и не допрашивает. Кормит меня булками с колбасой, поит чаем с печеньем, дает папиросы и бесконечно болтает об истреблении человечества и земном 'рае'. Я слушаю его с отвращением и дрожью в коленях, но принужден поддакивать…
Шесть дней подряд я выдерживал кошмарную болтовню энкаведиста-маниака, а на седьмой попробовал возразить:
— Мне ваши планы истребления человечества, гражданин следователь, не очень нравятся.
Широкая улыбка слетела с его лица и он спросил холодно:
— Почему? Имеете дополнения?
— Нет, дополнений не имею. Чего уж тут дополнять? Но человеку, гражданин следователь, очень больно и неприятно, когда его ликвидируют. Знаю это по собственному опыту и вам советую испытать на своей шкуре, — ответил я,
Вся ласковость Петлюхова мгновенно улетучилась. Его физиономию искривила свирепая гримаса. Он покачал головой и сказал:
— Мелкий же ты человечишко. Не понимаешь широкого размаха моей натуры и красоты моих мечтаний. Не доходит это до тебя. А я-то думал, что ты не такой, как другие подследственники. Ошибся. Жаль… Ну, ладно. Сегодня ступай в камеру, а завтра я буду тебя допрашивать с помощью телемеханика.
'Ласковый мечтатель' показал чекистские зубы… Когда я сообщил некоторым холодногорцам о том, что мои отношения со следователем испортились, они назвали меня дураком и балдой. Общее их мнение выразил Костя Каланча:
— Дурак ты, каких мало! Ну, разве можно у такого лягаша поднимать шухер?
Шамовки какой лишился, балда! Лягашей охмуряют не так, а по-хорошему. Он треплется, а ты поддакивай и хвост опусти. Шамай, сопи да дышь, будет барыш.
— Да ведь слушать противно, — возразил я.
— У энкаведистов многое противно порядочному человеку. Но вы же их не переделаете. Горбатого и энкаведиста только могила исправит, — прошамкал беззубый Петр Савельевич.
К их мнению присоединился и староста:
— Опрометчиво вы поступили. Не надо было сердить крашеного негра. Его чекистские зубы острее, чем у 'Окуня-рыбочки'. Многих подследственников он заел…
Познакомиться ближе с зубами 'ласкового мечтателя' мне, к счастью, не пришлось. Он больше не вызывал меня.
3. 'Стремительный перепуг'
Это был самый короткий и безалаберный допрос из всех, которым я до того подвергался.
Меня вызвал в свой кабинет младший лейтенант Марченко, один из следователей контрразведывательного отдела, известный холодногорцам под кличкой 'Стремительный перепуг'. Эта кличка дана ему заключенными за его испуганно-стремительную манеру держаться и так же допрашивать подследственных. Испуган же он постоянным ожиданием его ареста и обвинений в 'связях с ежовцами'.
Допрашивая меня, он бегает по кабинету с выражением панического испуга, на круглом, рыжебровом и рябом лице, всплескивая руками, хватается ими за свой, бритый по партийной моде до синевы, бугроватый череп, охает, ахает и ругается.
— Будешь ты, наконец, признаваться? — спрашивает Марченко, с разбегу остановившись передо мной.
— В чем, гражданин следователь? — в свою очередь задаю я ему вопрос, напуская на себя вид полнейшей невинности и простоты.
Марченко подскакивает на месте.
— Как в чем? В контрреволюции, антисоветской агитации и вообще. Другие ведь признаются.
— Ну, это их дело. А я в таких вещах не виноват.
— Как не виноват? Ты же признавался.
— Когда? Кому? — Следователю Островерхову.
— Не помню.
— Свои показания не помнишь? — Какие?
— Которые ты порвал. Я пожимаю плечами.
— О таком случае никак не могу вспомнить, у меня слабая память…
Марченко не только перепуган, но и глуповат. Поэтому с ним можно 'валять дурака'. Я и 'валяю'. Правда, он может избить меня, но мне не привыкать к этому на допросах. Кроме того, энкаведистам временно запретили применять некоторые 'методы физического воздействия'.
'Если его, — думаю я, — в случае чего, еще припугнуть, то он, пожалуй, меня бить не рискнет…
Набегавшись по кабинету, следователь снова подскакивает ко мне.
— Какие показания ты давал Островерхову? Расскажи вкратце! Мне это нужно для прекращения твоего дела. Тебя освобождают. Понимаешь?
Приманка слишком примитивна и я на нее не ловлюсь. Напускаю на себя еще больше простоты и говорю:
— О моих показаниях спросите у Островерхова, а я ничего не знаю и не помню. Марченко хватается руками за свой синий череп.
— Как я Островерхова спрошу? Его нету.
— Где же он?
— На вышке прикончили.
Последние слова следователя вызывают у меня чувство глубочайшего удовлетворения.
'Итак мой главный палач подох. Других под пулю подводил и сам на нее нарвался. Так ему и надо', — подумал я и после продолжительной паузы, во время которой Марченко бегал по комнате, сказал ему:
— Если Островерхова нет, то обратитесь к Окуню.
— Он тоже накрылся. Арестован, — сообщил мне следователь вторую новость.
— Вот как? Ну, тогда поговорите с Петлюховым.
— И этот сидит.
— Его-то за что? — удивленно спрашиваю я.