Волнение подняло Душана с кресла; он заходил по ковру, чтоб стряхнуть его. Успокоился; протянул Гонзе книгу:
- Вот я откопал кое-что, интересно, что скажешь. Когда-нибудь я вообще брошу читать...
Куда я иду? Гонза понял, что ноги сами несут его к знакомой улице; вот он, дом-магнит, этот обычный виноградский доходный дом. Он хорошо его знает. Внизу табачная лавочка и магазин церковной утвари: кропила, образки, облачения, раскрашенные гипсовые статуэтки святых - ярмарочная краса богоматери с карминными каплями крови. Гонза поднял голову, стал отсчитывать едва видные окна верхнего этажа: первое, второе... третье слева - ее!
Там спит она! Рука наткнулась на столб уличного фонаря, из пекарни на углу запахло хлебом, Гонза обхватил пальцами холодное железо. Нет, - мысленно повторял он, стуча зубами от холода, - вот он, мир, вот камень, мостовая, вот город, а утром взойдет солнце как ни в чем не бывало, и просить не надо. И она есть! Ухватиться за нее, за надежную точку вселенной, обнять ее, сказать со вздохом облегчения: ты смертная! Живая! Я влюбился в тебя, и я хочу жить! С тобой, рядом, тобой, для тебя. И в общем-то мне совершенно и окончательно безразлично, что я не знаю, почему существую и какой в этом смысл. Мы просто существуем - и в этом все! И смысл и вся красота мира. Душан этого не знает он не умеет ощущать то, что сейчас ощущаю я, в его мире темно и холодно, а в моем... так мало нужно, чтоб в нем начало светать! Ты слышишь?
Долго стоял там Гонза, по лицу его стекали капли дождя, а он все ждал в сумасбродной надежде, что случится чудо...
Не случилось. Окно оставалось темным и неприветно молчало.
Моторчик карманного самозаводного фонарика тихо урчал под нажимом большого пальца, синий свет шарил по лестничной стене: отстающая штукатурка, бесстыдные рисунки, нишка с фигуркой Распятого; истоптанные ступени визжали, гудели.
Синий кружок света прыгнул вверх, упал на лицо: ни один мускул на этом лице не дрогнул, только расширились глаза. Лицо старой собаки - в нем было что-то беззащитное, оно тряслось, как студень, оно внушало отвращение.
Вот теперь бы можно - все спят, шаг, второй, вперед, укротить свое сердце, нащупать пальцами дряблое горло и - сжать, бешено, но с хладнокровной мыслью жать до конца... Пальцы Павла уже знают эту алчущую судорогу...
Почему я не сделал этого? - спрашивал Павел себя, очутившись в своей комнатушке. Зажег лампочку у изголовья, свалился на кушетку навзничь. Выпершая пружина давила бок. Возбуждение медленно замирало в тупом спокойствии разочарования; стук ходиков за стеной убаюкивал.
Убить этого человека! Когда-то эта мысль безраздельно владела Павлом. Он носил ее в себе как завет - совершенно логичный и ясный, как день: ведь этот человек виноват во всем! Такой безобидный на вид рот этого человека - щель во мрак его тела - издал тогда крик, заставивший ее покинуть дом. Может, он вовсе не хотел этого, кто знает? Может, он не сделал бы этого, если б в ту ночь в нем не взвыл страх, безумный страх живого существа перед гибелью. Ах, к чему рассуждать! Павел не осуществил своей мысли не потому, что в нем проснулось сострадание; эта мысль бледнела сама. Она приходила к нему лишь временами, когда он видел, как этот человек плетется на слабых ногах по скрипучим половицам галереи, или когда сталкивался с ним ночью лицом к лицу.
Впрочем, он окружен. Он не уйдет. Он знает об этом, и живет как в осаде, и его стерегут десятки прищуренных глаз, а его приветствия падают в пустоту. Он двигается, но он давно уже мертв.
Он не уйдет! Достаточно ночью взбежать этажом выше, приложиться глазом к замочной скважине, затаить дыхание - и можно наблюдать за ним, долго, со спокойной, созревшей ненавистью. Он ли это еще? Эта хилая тень, которую пугает любой шорох? Павел видел уже внутренним взором: однажды эта дверь распахнется, и люди ворвутся к нему, и среди них буду я. На шаг впереди всех! И все же есть что-то непостижимое в том, что он еще дышит, еще двигается; это ведь нелогично.
Павел встал, сжал лицо в ладонях. Взгляд его упал на циферблат ручных часов - он бросился к приемнику. Застанет еще известия из Лондона! Повернул рычажок - в приемнике тихонько запело, потом сквозь свист и треск прорвались четыре удара тимпана: ту-ду-ду-дум! Голоса с того берега, заглушенные шорохом далей, - Павел слушал их, прижавшись ухом к матерчатой шторке, он впитывал их в себя с жадным нетерпением, которое чувствовал прямо физически. Скорее же! Почему диктор так спокоен? Названия, названия, фронты - Павел выучил всю карту Европы, он видел ее перед глазами, ее горы и реки, театры военных действий странная география... И где-то в самом центре живет, дышит он, незаметный, бессильный... Концентрационные лагеря. Эти слова он слышал уже несколько раз, но не умел за ними ничего представить. Что это такое? Это смерть - и люди, загнанные за колючую проволоку, по которой проходит ток, и за этой проволокой - она, одна, одна... нет, это невозможно, это не может быть правдой. Там ли она? А где же еще ей быть? Вот почему не откликается - не может! Но она вернется, обязательно вернется, пусть исхудалая до кости, пусть обезображенная, с ужасом в глазах, и, может, я не узнаю ее с первого взгляда. Нет, узнаю, узнаю тебя!
Почему ты молчишь?
Павел закрыл глаза и резко выключил приемник.
- Посмотри, - сказал Павлу Прокоп.
Они сидели в чуланчике за антикварной лавчонкой. Тикали часы, пыль лежала на бухгалтерских книгах и на лице Прокопа. Узкое окно глядело на сумрачный староместский дворик с натюрмортом: тачка, мусорный бак, перекладина для выколачивания ковров.
- Моя страсть - старинная резьба...
Тонкие, сухие пальцы Прокопа любовно ласкали поверхность резной шкатулки.
- Похоже, что это конец восемнадцатого века, но может оказаться и подделкой. Случайная покупка - ту женщину отправили с транспортом... Надо содействовать тому, чтобы подобная красота оставалась в стране и не попадала им в руки. Тоже работа, хоть и незаметная и неэффектная.
Зачем он мне это рассказывает? - Павел шевельнулся, источенный червем старинный стул предостерегающе качнулся под ним. - Я ведь пришел не для того, чтоб глазеть на резьбу и фарфор... От пыли защекотало в носу, Павел не удержался - чихнул. И второй раз. Целый приступ чиханья, но Прокоп невозмутимо продолжал говорить. Редкостные часики с колонками из алебастра - примерно конец восемнадцатого века! Он передвинул стрелки - и сейчас же тоненькими колокольчиками часики затенькали знакомый менуэт; Прокоп вынул из ящика деревянного пухлого ангелочка, сдул с него пыль.
- Драгоценность! - произнес он, глядя на статуэтку влюбленными глазами восхищение очень красило его. - Чистая работа. Барокко. Оценит только знаток! Гляди! И к твоему сведению - эта не продается. По крайней мере теперь. Ни за что не продам ее за ничего не стоящие немецкие бумажки. И не уверен, продам ли вообще когда-нибудь. Время, в которое нам довелось жить, не настолько неизменно и надежно, да и вряд ли когда оно будет таковым! Это время, когда красота прозябает и гибнет, время эпигонства, серийной мебели, насекомообразного единообразия...
Прокоп уловил неподвижный взгляд Павла и замолчал, обхватив статуэтку. Потом стукнул себя пальцем по лбу, губы его дернулись в понимающей улыбке. Минутку! Он спрятал свою драгоценность, энергично прошагал в магазинчик, повернул ключ в двери, выходившей на староместскую улочку; возвращаясь, сбросил широкий плащ чернокнижника, сполоснул руки над раковиной в нише стены.
- Ты, возможно, недоумеваешь, почему я не удивлен твоим приходом?
Он сел на стул напротив Павла и, барабаня пальцами по доске стола, поощрительно улыбнулся гостю.
- Не удивлен, как видишь! Я знал, что ты придешь. - Он перевел глаза на окошко, выходящее во двор; сдавил виски пальцами, как будто с трудом выжимал из перегруженной памяти обстоятельства их последней встречи; в конце концов махнул рукой. - Чепуха. Я не представлял, что эта шутка с макулатурой так тебя обидит...
- Ну, это уж неважно, - пробормотал Павел.
- Tres bon ,[33] забудем! Хочешь, приходи послезавтра. Обещаю - никто даже не улыбнется. В последний раз был довольно интересный спор об Унамуно. К тому же, - добавил он с легкой усмешкой, подозреваю, что твое присутствие будет приятно кое-кому...