Вот все, что я запомнила из книжки Тейлора Роббертса: при ходьбе вести должен таз. Плечи нужно удерживать отведенными назад. При демонстрации продукции разных размеров, как тебя учат, нужно прочертить невидимую линию от себя к предмету. Для тостеров - проводишь линию от улыбки к тостеру. Для плиты - проводишь линию от груди к плите. Для машины новой марки - проводишь невидимую линию от влагалища. Все сводится к тому, что профессиональное моделирование означает оплату сверхчувствительности в отношении хлама вроде рисовых пирожных или новой обуви.
Мы потягивали диетическую колу, лежа на большой розовой кровати в 'Брамбахе'. Или сидели у гримерки, меняя форму лиц контурной пудрой, а смутные очертания людей смотрели на нас из темноты за несколько футов. Подсветка, бывало, бликом отражалась на чьих-нибудь очках. Когда внимание привлекает и самое легкое движение, и каждый жест, и каждое слово - очень даже легко сорваться и понестись.
- Здесь так мирно и уютно, - говорила Эви, разглаживая розовое сатиновое покрывало и взбивая подушки. - Тут с тобой не может произойти почти ничего плохого. Не то что в школе. Или дома.
Абсолютно чужие люди в пиджаках стояли неподалеку, наблюдая за нами. Так же, как в ток-шоу на телеэкране, при достаточно большой аудитории легко быть честной. Когда много людей слушает - скажешь что угодно.
- Эви, дорогуша, - говорила я. - В нашем классе многие модели выглядят и хуже. Просто надо убрать границу по контуру твоих румян, - мы смотрелись в зеркало на гримерке, а тройной ряд из никого наблюдал за нами сзади.
- Вот, прелесть, - говорила я, протягивая ей небольшой тампончик. - Смешай тон.
А Эви начинала рыдать. На большой публике любая эмоция просто зашкаливает. Всегда смех или слезы, без промежуточных состояний. Тигры по зоопаркам, наверное, тоже постоянно живут в сплошной мыльной опере.
- Дело даже не в том, что я хочу прославиться как фотомодель, - говорила Эви. - Дело в том, что я взрослею, и когда думаю об этом - мне становится так грустно, - Эви давилась слезами. Она выжимала маленький тампончик и продолжала:
- В моем детстве родителям хотелось, чтобы я была мальчиком, - говорила она. - Ни за что не хочу больше, чтобы мне было так паршиво.
Иногда, в другие разы, мы были на высоких каблуках и притворялись, что отпускаем друг другу сильные пощечины из-за какого-то парня, которого обе хотели. Иногда теми вечерами мы признавались друг другу, что мы - вампиры.
- Ага, - отвечала я. - Мои родители тоже бывало меня унижали.
Приходилось работать на публику.
Эви запускала пальцы в волосы.
- Буду прокалывать себе 'гвише', - обьявляла она. - Это такая маленькая складка кожи, которая отделяет низ влагалища от задницы.
Я шла и валилась на кровать по центру сцены, обнимая подушку и глядя вверх, словно на переплетение труб и каналов с лейками, которые положено воображать потолком спальни.
- Не скажу, что они заставляли меня пить сатанинскую кровь, и все такое, - продолжала я. - Просто они любили моего брата больше меня, потому что он был изуродован.
А Эви пересекала сцену по направлению к центру, мимо тумбочки в раннеамериканском стиле, чтобы стать в глубине, около меня.
- У тебя был изуродованный брат? - спрашивала она.
Кто-то из людей, разглядывающих нас, бывало, кашлял. Подсветка, бывало, бликом отражалась на чьих-нибудь часах.
- Ага, очень даже изуродованный, но не в плане сексуальности. Так или иначе, все хорошо кончилось, - говорила я. - Он уже мертв.
Потом Эви очень нетерпеливо начинала расспросы:
- Как изуродованный? Это был твой единственный брат? Старше тебя или младше?
А я откидывалась на кровати и встряхивала прической:
- Ой нет, мне это слишком больно.
- Нет, правда, - возражала Эви. - Я серьезно.
- Он пробыл мне старшим братом пару лет. Все лицо у него обгорело при происшествии с баллоном лака для волос, и родители словно забыли, что у них был и второй ребенок, - я притворно промокала глаза подушкой и обращалась к публике:
- Так что мне приходилось трудиться и трудиться, чтобы заслужить их любовь.
Эви произносила, глядя в никуда:
- Ни хрена себе! Ни
- Ага, - продолжала я. - А ему вообще не надо было ничего добиваться. Он пожирал все их внимание уже потому, что весь был обожжен и иссечен шрамами.
Эви произносила, надвигаясь на меня:
- А где он теперь, твой брат, ты хоть знаешь?
- Мертв, - отвечала я, отвернувшись и обращаясь к аудитории. - Умер от СПИДа.
А Эви спрашивала:
- Ты точно уверена?
И я отвечала:
- Эви!
- Нет, правда, - говорила она. - Я спросила не просто так.
- Не надо шутить со СПИДом, - отвечала я.
А Эви говорила:
- Очень даже может быть...
Вот так легко сюжет срывается с колеи. Ведь эти покупатели ждут настоящей драмы, поэтому, естественно, думаю, Эви создает обстановочку.
- Твой брат, - продолжает Эви. - Ты правда видела, как он умер? На самом деле? Или, может, видела его мертвым? Ну, там - в гробу, с оркестром? Или его свидетельство о смерти?
Все люди смотрели.
- Да, - говорю. - Еще и как видела, - можно подумать, мне охота попасться на лжи.
Эви нависает надо мной всем телом:
- Так ты видела его мертвым, или нет?
Все люди смотрят.
- Еще и каким мертвым.
Эви спрашивает:
- Где?
- Мне очень больно это вспоминать, - говорю я, пересекая сцену направо, в сторону гостиной.
Эви преследует меня, спрашивая:
- Где?
Все люди смотрят.
- В клинике для безнадежных, - говорю.
- В какой клинике для безнадежных?
Иду по сцене дальше направо, в следующую гостиную, следующую столовую, следующую спальню, кабинет, домашний офис, а Эви хвостиком бежит за мной, и всю дорогу над нами нависает публика.
- Ты же знаешь, как бывает, - говорю. - Если не видишь педика настолько долго, это считай гарантия.
А Эви отзывается:
- Так на самом деле ты не знаешь, мертв он или нет?
Мы трусцой пробегаем следующую спальню, гостиную, столовую, детскую, и я говорю:
- Это СПИД, Эви: вперед и с песней.
Тогда Эви вдруг встает на месте и спрашивает:
- Почему?