отрывайтесь от масс, — говорит (…) партия (…) Не жертвуйте лицом ради положения, — Скажу я в совершенно том же, как она, смысле». Больше того, именно в тот период он подписывает письма в защиту мужа и сына А. А. Ахматовой (Н. Н. Пунина и Л. Н. Гумилева), через Н. И. Бухарина ходатайствует об освобождении в 1934 г. О. Э. Мандельштама — телефонный разговор на эту тему со Сталиным оброс впоследствии множеством слухов и вольных интерпретаций. В самый разгар репрессий он отказывается поставить свою подпись под писательским требованием расстрела маршалов Тухачевского и Якира, что по тем временам было почти самоубийственным.
К смене ориентаций его подталкивала и международная ситуация (на что обратил внимание Л. Флейшман): в числе книг, которые горели на площадях, фашистской Германии, была и монография Макса Осборна о Леониде Осиповиче Пастернаке. Советская Россия становилась оплотом антифашизма и в таком качестве требовала деятельной поддержки интеллигенции. К тому же в обществе оживали надежды на восстановление нормальной человеческой жизни: подготовка новой конституции расценивалась как символ перехода, пусть постепенного, от диктатуры пролетариата к либерализму. Пастернак считал непозволительным упускать такой шанс. Естественно, он учитывал печальный опыт предшественников на той же стезе, и позиция, вольного художника («легального оппозиционера», выражаясь на политическом языке) при Государстве вовсе не то же самое, что брюсовская или горьковская роль «министра от литературы» внутри этого Государства. Или тем более роль любимого труженика Партии (подобно Маяковскому). Но «вакансия поэта» в любом случае опасна, а он занял ее. Что это, если не сознательная жертва?[120] — Пастернак ведь заранее сам себе все объяснил в «Охранной грамоте»: дело кончится поражением.
Иллюзии о постепенном переходе к свободе развеялись быстро. Затем последовало неуклонное сближение сталинского режима с фашистской Германией — и в прямом, у в переносном смысле. Далее, представим себе, что мог чувствовать Пастернак при мысли о горестной судьбе и противоположном выборе Ахматовой, Мандельштама, Пильняка, в то самое время, как он невольно оказывался участником Валтасарова пира? Наконец, все это было чуждо его характеру, его дарованию, одинокому и независимому. Никакие логические доводы не способны были погасить чувства тревоги и двусмысленности своей роли. Позже, в романе «Доктор Живаго», Пастернак найдет образное выражение этой дилеммы — независимый художник и опекающая его власть. В судьбе Юры Андреевича постоянно участвует его сводный брат — Евграф Живаго. Юрий противостоит «диктатуре посредственности», но не уцелел бы в ней, когда бы не чины и возможности верно служащего этой диктатуре Евграфа.
По мере усиления внутренней раздвоенности Пастернак все больше утрачивал душевный покой. В 1935 году он, после почти годовой бессонницы, измученный вконец, едва ли не насильно был отправлен в Париж на Международный конгресс в защиту культуры. Эта поездка, вернувшись из которой поэт попал в санаторий в Болшево, стала поворотной, как в свое время берлинская. У него было две возможности выхода из тупика: или повторение судьбы Маяковского, или окончательный уход в тень; с глаз долой, из сердца вон.
И вот когда в 1936 году прозвучали известные сталинские слова о том, что лучшим поэтом нашей советской эпохи был, есть и будет Маяковский, Пастернак прекрасно понял их подтекст. Кормчий перечеркивал вывод Бухарина сделанный им в докладе на 1-м съезде писателей и исключал Пастернака из официальной литературной иерархии. Намерения власти неожиданно совпали с глубинными потребностями поэта, и он послал Сталину благодарственное письмо, которое метафизически можно рассматривать как прошение об отставке. Вакансия больше была не опасна. Она была пуста.
…Не только о последнем годе поэта стоило бы написать. Но и о писательском быте тоталитарного общества 30-х годов… О том, как писатели, воевавшие живущих советских поэтов, он произнёс речь, в которой были такие слова: «Неотрывайтесь от масс, — говорит (…) партия (…) Не жертвуйте лицом ради положения, — скажу я в совершенно том же, как она, смысле». Больше того, именно в тот период он подписывает письма в защиту мужа и сына А. А. Ахматовой (Н. Н. Лунина и Л. Н. Гумилева), через Н. И. Бухарина ходатайствует об освобождении в 1934 г. О. Э. Мандельштама — телефонный разговор на эту тему со Сталиным оброс впоследствии множеством слухов и вольных интерпретаций. В самый разгар репрессий он отказывается поставить свою подпись под писательским требованием расстрела маршалов Тухачевского и Якира, что по тем временам было почти самоубийственным.
К смене ориентаций его подталкивала и международная ситуация (на что обратил внимание Л. Флейшман): в числе книг, которые горели на площадях: фашистской Германии, была и монография Макса Осборна о Леониде Осиповиче Пастернаке. Советская Россия становилась оплотом антифашизма и в таком качестве требовала деятельной поддержки интеллигенции. К тому же в обществе оживали надежды на восстановление нормальной человеческой жизни: подготовка новой конституции расценивалась как символ перехода, пусть постепенного, от диктатуры пролетариата к либерализму. Пастернак считал непозволительным упускать такой шанс. Естественно, он учитывал печальный опыт предшественников на той же стезе, и позиция, вольного художника («легального оппозиционера», выражаясь на политическом языке) при Государстве вовсе не то же самое, что брюсовская или горьковская роль «министра от литературы» внутри этого Государства. Или тем более роль любимого труженика Партии (подобно Маяковскому). Но «вакансия поэта» в любом случае опасна, а он занял ее. Что это, если не сознательная жертва?[121] — Пастернак ведь заранее сам себе все объяснил в «Охранной грамоте»: дело кончится поражением.
Иллюзии о постепенном переходе к свободе развеялись быстро. Затем последовало неуклонное сближение сталинского режима с фашистской Германией — и в прямом, у в переносном смысле. Далее, представим себе, что мог чувствовать Пастернак при мысли о горестной судьбе и противоположном выборе Ахматовой, Маандельштама, Пильняка, в то самое время, как он невольно оказывался участником Валтасарова пира? Наконец, все это было чуждо его характеру, его дарованию, одинокому и независимому. Никакие логические доводы не способны были погасить чувства тревоги и двусмысленности своей роли. Позже, в романе «Доктор Живаго», Пастернак найдет образное выражение этой дилеммы — независимый художник и опекающая его власть. В судьбе Юрия Андреевича постоянно участвует его сводный брат — Евграф Живаго. Юрий противостоит «диктатуре посредственности», но не уцелел бы в ней, когда бы не чины и возможности верно служащего этой диктатуре Евграфа.
По мере усиления внутренней раздвоенности Пастернак все больше утрачивал душевный покой. В 1935 году он, после почти годовой бессонницы, измученный вконец, едва ли не насильно был отправлен в Париж на Международный конгресс в защиту культуры. Эта поездка, вернувшись из которой поэт попал в санаторий в Болшево, стала поворотной, как в свое время берлинская. У него было две возможности выхода из тупика: или повторение судьбы Маяковского, или окончательный уход в тень; с глаз долой, из сердца вон.
И вот когда в 1936 году прозвучали известные сталинские слова о том, что лучшим поэтом нашей советской эпохи был, есть и будет Маяковский, Пастернак прекрасно понял их подтекст. Кормчий перечеркивал вывод Бухарина сделанный им в докладе на 1-м съезде писателей и исключал Пастернака из официальной литературной иерархии. Намерения власти неожиданно совпали с глубинными потребностями поэта, и он послал Сталину благодарственное письмо, которое метафизически можно рассматривать как прошение об отставке. Вакансия больше была не опасна. Она была пуста.
…Не только о последнем годе поэта стоило бы написать. Но и о писательском быте тоталитарного общества 30-х годов. О том, как писатели, воевавшие на фронтах гражданской, обзаводятся мебелью красного дерева, собольими шубами, обретают барственную осанку, по примеру бывших графов, также попавших в литературу «советского извода». Как они приучаются восседать в президиумах и произносить погромные речи — в тщетной надежде, что тяжеловесный уют придавит их совесть к земле, не даст ей распрямиться. Как становится бездомным бродягой и странником Мандельштам. Как покупает заброшенный домик в дальнем Подмосковье и уходит в «маленький» жанр дневниковых миниатюр Пришвин. Как уезжает в Закавказье и становится печником последний классик русского «серебряного века» поэзии, Александр Добролюбов. Как бросается от ужаса в опасную близость к «органам» Исаак Бабель…
Как поселяется в Переделкине Пастернак.
Этот подмосковный поселок литераторов значит в его жизни больше, чем просто местообиталище, — хотя понятно, что, получая от Союза писателей дачный надел, Пастернак вряд ли думал о высоких материях. Скорее всего, думал он о другом: о возможности спокойно работать после стольких лет