хотел, так это кривить душой, идти против совести. Решил для себя, что этого делать не буду и в первую очередь потому, что насмотрелся на старшее поколение.
— Не желали становиться такими, как они?
— Да: вы вот видели, как миллионы людей убивают, и делали вид, что этого нет? — я так не хочу.
— Каждому дана единственная и неповторимая жизнь, которую хочется прожить красиво, достойно, а Советский Союз был страной приспособленцев...
— ...вот!..
— Люди, которые в глубине души СССР ненавидели, ради карьеры, собственного спокойствия, того, чтобы по вечерам приходить безмятежно домой к жене и детям, кривили душой, ходили на партсобрания, выступали, одобряли, клеймили... Вам не говорили: «Тебе что, больше всех надо? Чего на рожон лезешь?»?
— Вообще-то, я много чего наслушался: и хорошего, и плохого, а знал одно: народ эту власть не принял. Пусть люди прикидываются, пусть вслух никогда этого не произнесут, но внутреннее чутье мне подсказывало: советский режим, коммунистическую идеологию Россия отторгла — я это почувствовал очень рано, с детства, и считал, что со всеми тут заодно.
— Только страна помалкивала, а вы протестовали...
— Ну, мало ли... У них проблемы, дети, карьера, а я молодой: ни семьи, ни профессии — что ж мне молчать-то?
«Как ни кинь, выходило, что других университетов, кроме Владимирской тюрьмы, уже у меня не будет: если даже не намотают нового срока, выйду из ссылки я в 83-м году, и будет мне 41 год — совсем не возраст для обучения, да и на воле ничего хорошего меня не ждало. Это только новичок, который первый раз сидит, — тот воли ждет да дни считает, и кажется ему эта воля чем-то светлым, солнечным и недостижимым — я-то сидел уже четвертый раз и знал, что нет большего разочарования в жизни, чем освобождение из тюрьмы. Знал также, что больше года мне на этой проклятой воле никогда продержаться не удавалось и никогда не удастся, потому что причины, которые загнали меня в тюрьму в первый раз, загонят и во второй, и в третий. Они, эти причины, неизменны, как неизменна и сама советская жизнь, как не меняешься и ты сам — никогда не позволят тебе быть самим собой, а ты никогда не согласишься лицемерить и лгать: третьего же пути не было.
Потому-то, каждый раз освобождаясь, я думал только об одном — как бы успеть побольше сделать, чтобы потом, уже снова в тюрьме, не мучиться по ночам, перебирая в памяти все упущенные возможности, чтобы не казниться, не терзаться, не стонать от злости на свою нерешительность. Эти вот бессонные терзания были в моей жизни самым мучительным, и оттого короткие промежутки свободы назвать нормальной жизнью было никак нельзя. Это была лихорадочная гонка, вечное ожидание ареста, вечные агенты КГБ, дышащие в затылок, и люди, люди, люди, которых не успеваешь даже разглядеть как следует. Если ты встретился с человеком один раз и он тебя не продал, считаешь уже его хорошим знакомым, если два — близким другом, три — закадычным приятелем, как будто полжизни прожил с ним бок о бок.
Увидев кого-либо в первый раз, неизбежно смотришь на него как на будущего свидетеля по твоему будущему делу, неизбежно прикидываешь, на каком допросе он расколется — на первом или на втором, на каких его слабостях попытается играть КГБ? Робкий — значит, запугают, самолюбивый — постараются унизить, любит детей — пригрозят забрать их в интернат, и смотришь ему в глаза вопросительно — выдержит или не выдержит, когда припугнут сумасшедшим домом? Редко кто выдерживает, а потому не отягощай память ближнего излишней информацией, не ставь его перед необходимостью мучиться потом угрызениями совести. Ты прокаженный, ты не имеешь права на человеческую жизнь, каждый, кто коснулся тебя, рискует заразиться, и если кого-то действительно любишь — избегай его, сторонись, делай вид, что не узнал, не заметил, иначе завтра на голову ему обрушится вся мощь государства.
Оттого-то, втискивая 25 часов в сутки и растягивая неделю в месяц, ты должен сделать максимум возможного и даже невозможного, потому что завтра опять будешь в лефортовской камере и долго потом не сможешь ничего сделать — может быть, никогда. Опять будешь по ночам перебирать в памяти все, что упустил, что мог сделать лучше и сильнее, будешь казнить себя за нерасторопность, ведь столько десятилетий люди не могли даже плюнуть в морду тем, кто их убивал, и миллионы их сгинули, мечтая хоть чем-нибудь за свои мучения отплатить, а у тебя была возможность кричать на весь мир, были друзья, на которых можно положиться, было время — что ты успел? Миллионы мертвых глаз будут обжигать тебе душу укоризненными вопрошающими взглядами.
В Сибири мне рассказывали об одном способе охоты на медведя. Где-нибудь вблизи медвежьей тропы на сосне прячут приманку — обычно мясо с тухлинкой, а на ближайший толстый сук этой сосны привязывают здоровенную тяжелую колоду так, чтобы она заслоняла к приманке путь и притом свободно раскачивалась на канате. Медведь, чуя приманку, лезет на ствол, встречает на пути колоду, но по своей медвежьей натуре даже не пытается эту колоду обойти, а отодвигает ее в сторонку и лезет дальше. Колода, качнувшись в сторону, бьет медведя в бок, мишка ярится, толкает ее сильнее, та, естественно, бьет его еще сильнее, медведь — еще сильнее, колода — еще сильнее...
Наконец, колода бьет его с такой силой, что оглушает и сшибает с дерева: примерно такие же отношения сложились у меня с властями. Чем больший срок мне давали — тем больше я старался сделать после освобождения, чем больше я делал — тем больший срок получал, однако и время менялось, и возможности мои увеличивались, и трудно было сказать, кто же из нас медведь, а кто колода и что из этого всего выйдет, — я, во всяком случае, отступать не собирался.
Выходило таким образом, что не только эти пять месяцев расписаны у меня вперед, но и вся жизнь: 10 месяцев в лагере, пять лет в ссылке, потом — в лучшем случае — год лихорадки, называемой свободой, затем еще 10 лет тюрьмы и еще пять ссылки. Это уже, кажется, мне будет 57 лет? Ну, еще на один круг могло хватить времени, а умирать выходило опять на тюрьму — оттого-то и не ждал я ее, эту свободу, не считал дней и месяцев. Сам себе я напоминал того джинна из сказок «Тысячи и одной ночи», которого посадили в бутылку, и первые пять миллионов лет он клялся озолотить того, кто его освободит, а вторые пять миллионов лет — уничтожить того, кто его выпустит: во всяком случае, чувства этого джинна мне были понятны.
Была, однако, и другая причина, заставлявшая расписывать тюремное время вперед и каждую