минуту использовать для занятий, — сама тюрьма.
Человек, не дисциплинирующий себя, не концентрирующий внимания на каком-либо постоянном занятии, рискует лишиться рассудка или уж, во всяком случае, утратить над собой контроль. При полнейшей изоляции, отсутствии дневного света, при монотонности жизни, постоянном голоде и холоде впадает он в какое-то странное состояние, полудрему-полумечтательность. Часами, а то и целые дни напролет может глядеть он невидящими глазами на фотокарточку жены и детей, или листать страницы книги, ничего не понимая и не запоминая, или вдруг заводит с соседом бесконечный, бессмысленный спор на совершенно вздорную тему, как бы застревая на одних и тех же доводах, не слушая собеседника и фактически не опровергая его аргументов. Человек абсолютно не может сосредоточиться на чем-то определенном, уследить за нитью рассказа.
Странное что-то происходит и со временем. С одной стороны, несется оно стремительно, поражая этим воображение. Весь нехитрый распорядок дня с обычными, монотонно повторяющимися событиями: подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой, подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой — сливается в какое-то желто-бурое пятно, не оставляющее никаких воспоминаний, ничего, за что могло бы зацепиться сознание, и вечером, ложась спать, человек, хоть убей, не помнит, что же он весь день делал, что было на завтрак или на обед. Более того, сами дни неразличимы, полностью стираются из памяти, и замечаешь вдруг, будто тебя кто толкнул: батюшки, опять баня! — это значит семь, а то и 10 дней пролетело. Так и живешь с ощущением, словно каждый день у тебя баня, а с другой стороны, это же самое время ползет удивительно медленно: казалось, уже год прошел — ан нет, все еще тот же месяц тянется, и не видно ему конца.
Опять же становится человек страшно раздражительным, если что-то нарушает его монотонную жизнь. Вдруг, например, с нового месяца гулять водят не после завтрака, а после обеда — какая, казалось бы, разница, однако это доводит до бешенства, почти до исступления. Или поругался с надзирателем, или вызвал на беседу воспитатель, а ты с ним завелся — и вот уже ни читать не можешь, ни спать, ни думать о чем-нибудь другом: строчки в глазах прыгают, мысли скачут, а тебя всего аж трясет.
Ну что, казалось бы, необыкновенного? Этих споров, этих бесед, этой ругани с надзирателями было в твоей жизни столько, что и сосчитать невозможно, однако несколько дней и ночей ты будешь перебирать в уме, что сказал он и что ты ответил, что мог ты сказать, да не сказал, не сообразил сразу, и как бы ты мог его особенным образом поддеть или обрезать — более ехидно или более убедительно. Словно испорченная пластинка, этот разговор все крутится и крутится в мозгу, и нет сил его остановить. Или вот получишь из дому открытку какую-нибудь цветастую и смотришь, смотришь на нее, как идиот, и так дико разные непривычные цвета видеть, что оторваться не можешь.
Нельзя сказать, чтобы голод был очень мучителен, — это ведь не острый голод, а медленное хроническое недоедание, поэтому очень скоро перестаешь ощущать его резко — остается нечто монотонно сосущее, наподобие тихой тянущей зубной боли. Даже перестаешь понимать, что это голод, а так, через несколько месяцев, замечаешь вдруг, что стало больно и неловко сидеть на лавке и ночью, как ни ляг, все что-то жмет или давит — уж и матрац несколько раз перетрясешь, и ворочаешься с боку на бок, а все неловко. Только так и ощущаешь, что кости вылезли, но это тебе как-то даже безразлично, а еще с койки не надо резко вставать — голова кружится.
Самое же неприятное — это ощущение потери личности, точно мордой тебя проволокли по асфальту и совсем не осталось никаких характерных черт и особенностей. Словно твою душу со всеми ее изгибами, извивами и потайными углами да узорами гигантским прогладили утюгом, и стала она плоская и ровная, как картонная манишка.
Затирает тюрьма — от этого каждый норовит как-то выделиться, проявить свою индивидуальность, оказаться выше других или лучше. У блатных в камерах постоянные драки, постоянная борьба за лидерство, убийства даже бывают — у нас, конечно, этого нет, но через четыре-пять месяцев сидения в одной и той же камере с одними и теми же людьми становятся они тебе понятны до омерзения (так же, видимо, как и ты им). В любой момент знаешь, что они сейчас сделают, о чем думают, о чем спросить собираются, а чаще всего в камере и не говорят ни о чем, потому что все друг о друге знают, и удивляешься, как же малосодержательны мы, люди, если через полгода уже и спросить друг у друга нечего.
Особенно же тяжко, если есть у твоего сокамерника какая-нибудь бессознательная привычка — например, шмыгать носом или ногой постукивать. Уже через пару месяцев совершенно невмоготу становится, убить его готов, но вот развели вас в разные камеры или попал ты в карцер, и через некоторое время встречаетесь, как родные: сразу куча вопросов, рассказов, новостей, воспоминаний — праздник на неделю.
Бывает, конечно, и полная психологическая несовместимость, когда люди и двух дней в камере не могут прожить, а жить им там предстоит так годами. Вообще же все человечество делится на две части: на тех, с которыми ты мог бы сидеть в одной камере, и на тех, с которыми не смог бы, но ведь никто твоего согласия не спрашивает, поэтому необходимо быть предельно к своим сокамерникам терпимым и в то же время подавлять свои привычки и особенности: ко всем нужно приспособиться, со всеми поладить, иначе жизнь станет невыносимой.
Помножьте теперь все эти тяготы на годы и годы, возведите в квадрат, добавьте сюда все те уроки, которые получили до этого, в других лагерях и следственных тюрьмах, и тогда вы поймете, почему нужно занять каждую свою минуту постоянным делом — лучше всего изучением какого-нибудь сложного, запутанного предмета, требующего громадного напряжения внимания.
От постоянного электрического света веки начинают чесаться и воспаляются, десятки раз читаешь одну и ту же фразу, но никак не можешь ее понять, с огромными усилиями одолеваешь страницу, но только ее перевернул — уже ни слова не помнишь. Возвращайся назад, читай 20, 30 раз одно и то же, не позволяй себе курить, пока не осилишь главу, не позволяй ни о чем думать, мечтать или отвлекаться и даже сходить в туалет — для тебя нет ничего важнее на свете, чем выполнить то, что наметил на сегодняшний день. Если назавтра ты ничего не помнишь — бери и читай заново, и если книгу закончил, можешь позволить себе один выходной день, только один, потому что уже на второй память начинает слабеть, внимание рассредоточивается и ты опять медленно погружаешься, уходишь, точно утопающий, под воду — глубже, глубже, пока не начнет звенеть в ушах, а цветные круги не поплывут перед глазами, и еще неизвестно, вынырнешь ли.
Особенно это заметно в карцере, в одиночке: ни книг, ни газет, ни бумаги, ни карандаша. На прогулку не водят, в баню тоже, кормят через день, окна практически нет, лампочка где-то в нише, в стене, у самого потолка, еле-еле потолок освещает. Один выступ в стене — твой стол, другой — стул, больше 10 минут на нем не просидишь. Вместо кровати на ночь выдается голый деревянный щит, теплой одежды не полагается. В углу параша, а то и просто дырка в полу, из которой прет целый день вонь — словом, цементный мешок, да еще и запрещено курить. Грязь вековая, по стенам кровавая харкотина, потому что туберкулезников сюда тоже сажают — тут вот и начинается твой спуск под воду, на самое дно, в самую тину: так в тюрьме это и называют — спустить в карцер, поднять из карцера.
Первые дня три еще шаришь по камере, ищешь — может, кто до тебя пронести ухитрился махорки и спрятал остатки, может, где-то окурки заначил: все ямки и трещинки облазаешь. Еще существуют для тебя ночь и день — днем все больше взад-вперед ходишь, а ночью стараешься заснуть, но холод, голод и однообразие берут свое. Дремать можно лишь минут 10-15 — затем вскакиваешь и минут 40 бегаешь, чтобы согреться. Потом опять дремлешь минут 15 — или привалясь на щит (ночью), или подвернув под себя ногу, прямо на полу, спиной упершись в стену (днем), затем опять вскакиваешь и полчаса бегаешь.
Постепенно чувство реальности совершенно утрачивается: тело деревенеет, движения становятся механическими, и чем дальше, тем больше превращаешься в какой-то неодушевленный предмет. Трижды в день дают кипяток, и он доставляет несказанное наслаждение, точно оттаивает все у тебя внутри и временно возвращается жизнь. Все в тебе наполняется сладкой болью — минут на 20. Дважды в день перед оправкой дают клочок старой газеты, и уж этот клочок ты прочитываешь от первой до последней буквы, причем несколько раз. В памяти перебираешь все книжки, какие читал, всех знакомых, все песни, какие слушал, начинаешь складывать или множить в уме цифры, всплывают обрывки каких-то мелодий, разговоров. Время абсолютно не движется — ты впадаешь в забытье, то вскакиваешь и бегаешь, то опять дремлешь, но жизнь это не разнообразит. Постепенно пятна грязи на стене начинают сливаться в какие-то лица, точно вся камера украшена портретами сидевших здесь до тебя зеков — галерея портретов твоих