моргнуть, как оказался по ту сторону.
Справа доносится журчание: кто-то мочится. Подыгрываем струе оружие, которое точат о цементный пол: это зубная щетка или спица из инвалидного кресла, которую нужно лишь как следует заострить. Из-за стенки слышны сдавленные рыдания – это Клатч. Он плачет каждую ночь, уткнувшись в подушку и притворяясь, будто верит, что никто не слышит. Самое странное – мы все тоже притворяемся, что не слышим.
– Компактный… – шепчу я.
– Ну?
И я понимаю, что не хочу задавать ему никаких вопросов. Мне просто нужно было убедиться, что и он еще не спит.
Ты навещаешь меня почти каждый день. Мы сидим, разделенные стеклом, и в четыре руки мнем глину наших отношений. Многим, наверное, кажется, что разговоры во время тюремных свиданий всегда серьезные, и пылкие, и переполнены эмоциями, накопившимися за двадцать три часа отшельничества в день. Но на самом деле мы в основном обсуждаем мелочи. Я вслушиваюсь в твои рассказы о Софи. Как она решила приготовить себе завтрак и засунула целую пачку овсянки в микроволновую печь. Я представляю себе трейлер в котором вы живете, розовый изнутри, как собачья пасть. Я слушаю, как Грета впервые повздорила со змеей. Ты показываешь мне рисунки Софи, на которых я вижу семью угловатых человечков: точка, точка, запятая. И мой силуэт там тоже выведен цветным мелком.
И для тебя самое главное – это мои описания мира, частью которого ты когда-то была, но который забыла. Иногда я рассказываю забавные случаи из твоего детства, иногда ты задаешь прямые вопросы. Однажды ты спрашиваешь, когда у тебя на самом деле день рождения.
– Пятого июня, – отвечаю я. – Взгляни на это с положительной стороны: ты почти на целый год моложе, чем думаешь.
– Я не помню своих дней рождения, – задумчиво говоришь ты. – А мне казалось, дети это запоминают.
– Мы праздновали твои дни рождения. Ничего особенного: кино, боулинг, сладости.
– А когда я жила здесь?
– Ну, – запинаюсь я, – ты была совсем маленькой. Мы не придавали этому большого значения.
Ты хмуришься, пытаясь собраться с мыслями.
– Я помню торт. Под ним скатерть, которой у нас, кажется, не было в Нью-Гэмпшире.
Ты смотришь на меня взглядом победительницы.
– Он упал на пол, и я заплакала, потому что мы даже не начали его есть!
Эту версию я тебе навязал.
– К тебе пришли друзья из детского садика, – осторожно начинаю я. – Твоя мать целый день пила. Она цела, плясала и кривлялась, и я потребовал, чтобы она прекратила балаган. «Но это же вечеринка! – возразила она. – На вечеринках принято петь и плясать». Я сказал, чтобы она ложилась, я сам все устрою. Тогда она схватила торт и швырнула его на пол. И заявила, что если она уйдет, то никакой вечеринки не будет.
Ты изумленно смотришь на меня, и я уже жалею, что затеял этот разговор.
– Она сама не знала, что творит, – оправдываюсь я. – Она…
– Как ты можешь ее защищать? – перебиваешь меня ты. – Если бы Эрик хоть раз… если бы он…
Ты замолкаешь, и все становится на свои места: вместе с формой подбородка и ямочками на щеках ты унаследовала от меня тягу ко всему больному, надломленному. Неужели этот ген передался и Софи?
– Я больше не хочу об этом говорить, – шепчешь ты.
– Хорошо, – говорю я. – Хорошо.
Ты сидишь на табурете, придавленная массой всего тог что понемногу вспоминаешь, и раздавленная всем тем, чего вспомнить не можешь. Сейчас нам зачастую не хватает слов потому что сказать правду бывает сложнее, чем солгать Я подношу ладонь к стеклу, как будто коснуться тебя совсем не трудно. Ты подносишь свою и расставляешь пальцы морской звездой. Я представляю тысячи улиц, по которым мы прошлись, держась за руки. Вспоминаю, сколько раз мы «давали пять» друг другу после школьных соревнований и неуклюжих семейных гонок. Порой мне кажется, что всю свою жизнь я держался за тебя.
По отсеку D ходит стихотворение:
На спортплощадке нас сортируют по цвету, по два-три человека на группу. Черные играют в баскетбол, белые подпирают стену, мексиканцы сидят на корточках наискосок от белых. Площадка закрытая: потолок защищает заключенных от изнурительной летней жары, а сквозь круглые дырки в дальней стене проникает свежий воздух и солнечный свет. С крыши тюрьмы кто-то спустил гигантский флаг, частично блокирующий лучи.
На тридцать арестантов приходится один надзиратель, и всего он заметить просто не в силах. Именно поэтому спортплощадка зачастую служит местом для заключения сделок. Там исподтишка продают сигареты – как настоящие, так и самодельные: листья салата и картофельную кожуру в обертке из страниц Библии. Здесь же ведут бизнес наркоторговцы. Представители разных рас общаются, по сути, только на предмет наркотиков. У меня на глазах белый паренек, прозванный Хромедомом, ведет переговоры с мексиканцем. Он достает из кармана маркер и снимает колпачок, чтобы клиент проверил товар. Я стою достаточно близко, чтобы учуять острый уксусный запах спрятанного в маркере «винта».
Клатч отирается возле белых, как выбившаяся из ткани нитка. Тощий бледный парень с кривыми зубами и россыпью веснушек на лице. Взгляд его прикован к баскетбольному мячу. Время от времени тело его дергается в воображаемой игре. Какой-то негр прыгает за мечом, но промазывает. Мяч отскакивает от стены и, прокатившись мимо охранника, подлетает ко мне. Клатч наклоняется и, подхватив его, вертит на пальце. Потом делает две подводки, и всякий раз мяч как заколдованный приклеивается к его руке.
– Эй, дурак, мяч верни! – приказывает Блу Лок, один из главных черных в тюрьме. Компактный стоит рядом, тяжело дыша и упершись руками в бока.
Клатч озирается по сторонам, но мяч не выпускает. К площадке направляется Слон Майк, и Блу Лок говорит:
– Скажи своей сестрице, чтобы не выпендривалась, а то получит.
Майк подходит к Блу Локу вплотную.
– С каких это пор ты указываешь мне, что делать?
К ним приближается надзиратель.
– Разошлись! – приказывает он.
– Эй, чувак, да мы просто…
Слон Майк выбивает мяч из рук Клатча.
– Иди помойся. И не прикасайся ко мне, пока не смоешь всю малафью.