«Всякий раз, когда человек собирается что-нибудь такое создать – стишок там, песенку или кинофильм, он примерно представляет у себя в голове, где расположено Прекрасное, и старается двигаться именно в этом направлении ну или хотя бы не очень далеко от него удаляться. Получается это обычно плохо, потому что Прекрасное – оно как камень Гингемы, только наоборот, и поэтому в лучшем случае получается ходить вокруг него кругами, и то если очень всё время стараться. Зато если сказать: „А… я это ваше Прекрасное…!“, повернуться и пойти в противоположную сторону, то, поскольку всё тут у нас расположено на сферических поверхностях, рано или поздно можно добраться до Прекрасного с той стороны, с которой оно никого не ожидает…»
Оно бы так, да только по закону Неопределённости условия эксперимента изменяются вмешательством в него экспериментатора. Раз не ожидает, два не ожидает, а на третий глядишь – там, «с неожиданной стороны» уже дорогу асфальтированную проложили, светофоры воткнули, знаки развесили и автозаправки «Юкос» поставили. А на всех прочих дорогах, дорожках и тропинках – указатели: «Проход запрещён, до самой неожиданной и эффективной дороги к прекрасному столько-то километров». Это понятно. Непонятно другое: значит ли всё это, что Прекрасное действительно существует?
Основной вопрос эстетики, как мне кажется. Не способ достижения прекрасного, а простой ответ на простой вопрос: есть оно или его нет. Если есть, то в силу «расположенности всего на сферических поверхностях» и впрямь становится не важно, куда идти. Можно даже просто стоять на месте. Главное – верить, ну то есть знать просто, что оно есть. Уже от этого одного становится хорошо на душе. «А если мне будет приятно, я тебя ТАК ДОВЕЗУ, что тебе тоже будет приятно», – как говорил персонаж одного прекрасного фильма.
Там, за поворотом реки, находится то прекрасное, к которому я иду одному мне известной дорогой. Оно может быть и глупостью какой-нибудь – хоть коровьей лепёшкой. Я иду туда, раздвигая ободранными коленками заросли пырея, сшибая улиток с субтропических листьев хрена или же, напротив, не сшибая, и мне делается приятно, и пассажиру тоже делается приятно – допустим, он вспоминает не лепёшку, а ржавую пятилитровую консервную банку из-под томатной пасты, которую никто никогда не пробовал и не видел, но которая висела здесь, на заборе, всегда, а теперь её нет, и получается, что век кончился прежде нашего пассажира, и он, осознав это, плачет, благодарно размазывая по лицу сопли и слёзы – тоже вспомнил что-то своё, и мы едем, едем, и нам обоим приятно. Всё-таки в эстетике никуда не деться без категории Великого Своего.
А если ты просто ходишь «неожиданными путями», но конечного пункта у тебя нет (потому что «главное процесс»), никому от этого ни холодно ни жарко не будет. Кроме совершеннейших уродов и культурфетишистов. Искусство всегда должно быть про что-то, а не само по себе. Знак без дентотата – это всё равно что «жизнь без любви», извините.
Великое Своё, несмотря на кажущуюся частность, случайность, мимолётность и мелкость объекта, есть реализм. А не номинализм. Платоновских идей нет на стене пещеры, они живут в телах вещей, которые там, на стене, отражаются.
Смысл жизни состоит не в собирании, а в оставлении всего там, где лежало: пусть лежит, украшает собой мир, который всё равно никто не сможет забрать с собой.
Мучительные попытки «оставить след», выделить, выдавить себя из потока существования, увековечить и придавить бронзой, чтоб весёлый ветер не дай бог не разметал всё на столе, глупые стихи, что писал ты в душной и унылой пустоте, типа велкам ту май ворлд, бейби, – делают человека несчастным, неблагодарным. Не надо, это не твой ворлд. Все мы в гостях.
Смысл беготни по жизни в том, чтобы наследить в ней как можно меньше – в гостях нехорошо оставлять после себя лужицы.
И может быть, тот человек в футляре с его калошами был не так плох.
Но тогда спрашивается, зачем я пишу – почему мне это необходимо, графомания такая, писать и писать, ткать ритмы, типа как на гитаре бренчат подростки?
А тут вспоминается метафора Данила Евстигнеева: литература есть храп: человек дышит, это необходимо ему, но дышит он мучительно трудно, а мы слышим лишь побочный эффект этой трудности и раздражаемся либо восхищаемся этим храпом: «Эк, как он выдает», – а это и есть литература – храп, храп, и ничего больше.
Или, как сказал тот же Данил, стенка при игре в мяч – она значения не имеет, имеет значение только полёт мяча, а стенка это литература и есть, без неё мяч не отскакивает, но с ним можно играть по-другому, а со стенкой нельзя, вот и выходит, что мяч важнее.
Люблю людей за работой. Сидит такой юнош с каменно-бухгалтерским видом и шарашит по кнопкам компьютера, а оттуда вылезает: «АААААААААААААА СКУА ТТЫ БРОСИЛА МЕНЯ БРОСИЛА ТЫ ПАЖАЛЕЕШЬ ТВАРЬ СДОЗХНИ СДОХНИЯ ТАК НЕ МОГУ ЖИТЬ НЕ ХОЧУ О ЛЁД ЛИЖЕТ ПЯТКИ МОЙ КРЕСТ КАК ТЫ ТЯЖОЛ ВЫВАЛИСЯ ЯЗЫК О КРЕСТ МОЙ УВИТЫЙ РОЗАМИ Я ВЕСЬ РАЗОРВААААААН ШИ ПАМИТЗЖ Л ГОРЛО МОЁ ЛОПАЮТСЯ ЖЫВОТ И РЁБРРА», – и лицо у него при этом остаётся каменно-непроницаемым, как у всякого работающего над увеличением процента продаж человека.
Или вот группа Dhe Fall, которую мне показывали в отвратительном «ночном клубе» (или это всё же был не ночной клуб?) – стоят немолодые насупленные люди, похожие даже немножко на немцев (такие же никакие), и равнодушно нажимают что-то на своих невзрачных гитарах, а девушка (халатик с пояском, шерстяные носки домашней вязки, томик Вяземского) сидит за каким-то столом с кнопочками и что-то подкручивает, типа чтобы электричество текло в людские квартиры или чтоб молоко равномерно смешивалось с сырыми яйцами на макаронной фабрике, вот на что это было похоже. А результат этих равнодушных нажиманий и хладнокровных подкручиваний был вот какой:
будто вам на голову упала работающая бетономешалка.
Немиров был бы вполне средним, умеренно талантливым поэтом – со всеми своими дольниками, неточными рифмами, аллитерациями и нет-нет да и убеждающей, как выстрел солью из ружья в задницу, метафорой. Но его рвёт – разрывает на это его пьяное «гип-гип, тра-ля-ля» и на трезвое понимание того, что несказанное важнее сказанного, потому что его, несказанного, ГОРАЗДО БОЛЬШЕ, и задача ввести его, эту бесконечность, в конечный текст – с помощью умолчаний, мата-перемата, втиснутых в плоть стиха ремарок и прозаических примечаний – эта задача овладевает им, дисциплинирует, окультуривает, остужает порыв, он снова начинает писать, но потом его опять рвёт, и он завывает, сдирая с себя клочья «поэзии» и оставаясь один на один с собой, без поэзии, без языка вырванного, без посредника: «Ы-ы-ы-ы…» – трясётся голова юродивого на паперти, и люди с сумрачным любопытством – а некоторые, наиболее впечатлительные, так и со страхом – слушают, пытаются уловить в этом мычании – и улавливают – невмещающуюся в сознание мощь того прекрасного и неделимого слова, которое, возможно, было вначале.
«Стихи как таковые я понимаю все меньше и меньше; я могу теперь выносить одну лишь скрытую, неявную поэзию, поэзию совершенно без слов, я хочу сказать – без тех приемов и ужимок, которыми обычно пользуются в стихах».
Денис Яцутко хорошо объяснил смысл службы в армии – «хождение в народ». Отличное сравнение: армия как деревня. Сразу становится понятен онтологический смысл ненависти к армии со стороны изрядно порядочных. Армию ненавидят за то же, за что ненавидят «деревню» и «деревенщиков» – за подрыв онтологических устоев личности, за несовместимость с той картиной мира, на которой основывается её идентичность. А правильная картина мира – это когда «хорошо тусанулся». Или когда «деньги – свобода – знание». Или когда «человек за роялем, дождь за окном – одним словом, литература». А когда не литература, картина мира неправильная.
Действительно, где ещё читатель Пелевина встретится с немодным, неактуальным и грубо чувствующим «народом» в таких тошнотворных количествах? Нигде. Помнится, Лев Данилкин мечтал, чтобы грубые и неэстетичные алкоголики-соседи, а также гаишники, с которыми просвещенному Данилкину и его тонко