Предположительно смерть наступила между одиннадцатью вечера и часом ночи. Примерно в это время ее вышвырнули из паба.
После дождя на улице было еще темнее, чем сейчас. Потом поднялся ветер.
Кирпичи у гаража почти вывалились, они влажные и не высыхают даже в мае.
И тут я снова чувствую
Я открываю дверь.
Оно там, смеется:
У меня в руке фонарик, я включаю его.
Я осматриваю помещение, на меня словно что-то давит.
Снаружи из машины доносится музыка, громкая, быстрая, плотная.
Музыка прерывается.
Сейчас встанет.
Тишина.
Здесь есть крысы.
Огромные крысы у меня под ногами.
Обратно наружу, меня рвет, пальцы в стену, в крови.
Я смотрю вдоль по улице – никого.
Я утираю слюни и рвоту, слизываю кровь с пальцев.
Вдруг крик:
– СОЛЬ!
Я подскакиваю.
Черт.
– Чтобы мясо не испортилось.
Бомж стоит рядом, смеется.
Я толкаю его к стене, он спотыкается, падает, пялится снизу вверх на меня, в меня, сквозь меня.
Я размахиваюсь, мой кулак впечатывается в его щеку.
Он сворачивается в клубок, поскуливая.
Я снова бью его. Мой кулак словно сам по себе отскакивает от его затылка к стене.
От досады я пинаю, пинаю, пинаю его до тех пор, пока не чувствую крепко обхватившие меня руки, не слышу шепот Радкина:
– Тихо, Боб, тихо.
В углу фойе старинной почтовой гостиницы я упрашиваю, умоляю в телефонную трубку:
– Ну прости, мы думали, что вернемся в тот же день, но они хотят, чтобы мы…
Она не слушает, я слышу плач Бобби, она говорит, что я его разбудил.
– Как отец?
А как я, блин, думаю? И вообще, мне, как видно, наплевать. И поэтому не стоит зря сотрясать воздух.
Она бросает трубку.
Я стою, вдыхаю доносящийся из ресторана запах жареного, слушаю голоса сидящих в баре: Радкин, Эллис, Фрэнки и еще человек пять престонских полицейских.
Я рассматриваю свои пальцы, костяшки, царапины на ботинках.
Я снова снимаю трубку и набираю Дженис, но у нее по-прежнему никто не отвечает.
Я смотрю на часы: второй час.
Она работает.
– Они уже закрываются, мать их растак. Нет, ты представляешь? – говорит Радкин, направляясь к сортиру.
Я возвращаюсь в бар и допиваю свое пиво.
Они все уже нажрались, и серьезно.
– А что, бля, нету в ваших краях приличных клубов, да? – спрашивает Радкин, возвращаясь из туалета, застегивая на ходу ширинку.
– Ща-ас что-нибудь организуем, – говорит заплетающимся языком Фрэнки.
Народ пытается встать, обсуждают такси, одно место, другое, рассказывают байки про какого-то мужика и бабу.
Я отделяюсь от компании и говорю:
– А мне пора на сеновал.
Меня обзывают гребаным пидором и говнюком, я соглашаюсь, притворяюсь пьяным и ухожу, спотыкаясь, прочь по слабо освещенному коридору.
Неожиданно Радкин снова меня обнимает.
– Все нормально? – спрашивает он.
– Все путем, – отвечаю я. – Просто вымотался, как собака.
– Не забудь: я всегда рядом.
– Я знаю.
Он еще крепче сжимает мое плечо:
– Ты, главное, не бойся, Боб.
– А чего мне бояться?
– Вот этого всего, – говорит он и взмахом руки охватывает разом все вокруг, потом указывает на меня.
– Да я не боюсь.
– Тогда греби отсюда, пидор ты вонючий, – ржет он, уходя прочь.
– Желаю как следует повеселиться, – говорю я.
– Смотри, осторожно, а то ослепнешь, – кричит он из другого конца коридора. – Как твой старый приятель Уолтер.
Дверь открывается, на меня смотрит какой-то мужик.
– Тебе чего?
Он закрывает дверь.
Я слышу, как в ней поворачивается замок, как он проверяет его.
Я изо всех сил стучу в его дверь, жду, потом иду в свою комнату, тыкая ключом себе в руку.
Среди ночи я сижу на краю гостиничной койки, горит свет, телефон Дженис звонит и звонит, не переставая; на постели рядом со мной лежит телефонная трубка.
Я подхожу к кровати Радкина и беру папку.
Листаю страницы, копии, которые мы повезем с собой.
Я дохожу до протокола дознания.
Я смотрю на одно-единственное одинокое несчастное слово.
Что-то не то,
Я подношу листок к лампе.
Это – оригинал.