Вот для прим кило печенки (главное мое питание, не отравляющее меня) 1 фр<анков> — доллар же по казенному курсу 345 — считав Кило лука 180 фр. то же кило апельсинов. Эк я расписался, старая богоделка! Впрочем, что же, я таковой и есть.
Passons... He задерживайте «барахло». Т. е. книжки. Не забудьте, заодно, неизданного Гумилева. Я давно хочу посмотреть, что этот рыжий мерзавец наплел и чего наврал. Не сочувствую теме о Сирине: прийдется Вам втирать самому себе очки. Не можете Вы любить сочинения Сирина — отдавать должное, допускаю. Внешне он само собой мастер, но внутренне «гнусная душонка», паршивый мелкий сноб. И с оттенком какого-то извращенного подлеца. Обратили ли Вы в его воспоминаниях, среди лакейских самовосторгов своими бывшими лакеями и экипажами — вскользь то тут, то там, холодно-презрительные обмолвки о его брате.[810] Это бы ничего — ну не любил брата, не сходился с ним, мало ли чего. Но если знать судьбу этого брата (кстати, жалко-милого безобидного существа) и сопоставить с тем, как подает, зная, что с ним сделали. Сирин — становится — по крайней мере мне — зловеще омерзителен. Брату Сирина, в гитлеровской Германии, отрубили голову топором — по приговору суда за гомосексуализм![811] Вы же человек, по-моему, органически не способный любить в писателе т. н. мастерство для мастерства. А не любя Вы, по-моему, и написать хорошо не сможете. Вы вот любите Цветаеву или мазню Вашего покорного слуги — потому и замечательно о нас написали. Вывести на чистую воду Сирина — с его дурацкими страстями к бабочкам — Вы бы, вероятно, здорово бы могли. Но ведь это табу. Ох, беретесь за дохлое дело.
Конечно, это тот самый Рейзини. Наум Рейзин — его настоящее имя. Говорят, он страшно богат — приумножил богатства жены. Да, жены! Не той, на которой неудачно собирался жениться, а другой. Нашел-таки. Великий человек в своем роде, принимая во внимание его «органический недостаток». Посылаю Вам очередное «продолжение». Хотя Вы мне метко льстите — «Замечательно пишете, коллега», — я-то знаю, что пишу левой ногой как попало, потому что если начну прилаживать и переписывать, то ничего не получится. Так, ободренный Вашими одобрениями, я и пишу тот таинственный опус, о котором Вы спрашиваете, что такое? Секрета нет. Я покрываю, вот именно как попало, наудачу тетрадки, не перечитывая, «О всем». Для печати не годится. Стиль не навожу. Тон и не озлобленный - что ж злиться-то зря, — но и не дурацки просветленный. М. б., ничего и не получится. Но сочинять чего-либо для приличного гонорара — не в таком уже я виде. Другое дело стишки — если получится «подходяче» для Вашей станции. Эти доллары, т. е. нечто не менее важное, чем воздух. Тут и вдохновение может явиться, если будет поощрение.
«Желаю ли я монумент или жрать?» (насчет издания моих стихов). «Жрать» желаю в тысячу раз больше. Но то, что не находится ни одной души, пожелавшей бы издать мою книгу — отбивает охоту писать стихи. Это необитаемый остров. На необитаемом острове можно ловить галок и их жрать — для поддержки существования, можно и для развлечения дрочить в кулак — но творчество невозможно. Тяжесть читательского равнодушия и презрения, выраженного ясно в этом факте (т. е. невозможности издать книгу), испытываю порой очень мучительно. А впрочем все равно. Кстати, этот самый глубокоуваж<аемый> Абрам Саулович Каган — конечно, он от этого отречется — издал в Брюсселе в 1939 году «Зеркало» Одоевцевой 1000 экз.* Все издание давно распродано под метелку. Не сожжено немцами, не погибло в наводнении, а распродано, чего и не отрицают владельцы книжн<ого> склада 29, rue St Didier — которые распространяли издание. Распродано целиком. А деньги? Деньги получил представитель «Петрополиса» — мы ему обязаны отчетом. Кто такой? Не имеем права сообщать адреса. А где Блох[812] или Каган? Тоже не имеем права. Если хотите, можете им написать через нас — перешлем. Плюнуть проще — чем писать, марки тоже стоют денег. Но раз Вы встречаетесь с Каганом, «подзовите-ка» его и расспросите». И за «Отплытие на о. Цитеру», распроданное давным-давно — никогда ни копейки не получил. И за «Распад Атома». Ну вот, прощупайте при случае совесть занятого теперь Научным издательством А. С. Кагана.[813]
Это рефрен к «Балладе об Оцупе» 1921 года.[818] Тогда же предполагалось научное исследование «Блохи в русской литературе». И, заметьте, все смеялись, и никто не считал авторов (напр., Мандельштам) зоологическими антисемитами. А слыхали ли Вы, как, в те же времена, расшифровывалась на советский лад фамилия Оцупа. О.Ц.У.П. — Общество Целесообразного Употребления Пищи. И очень подходила. Он, т. е. Оцуп, сиял толщиной и красномордостью в тощей толпе времен военного коммунизма. Ах, сколько интересного я знаю об Оцупе. Ах. Ах. И это тоже «умрет со мной». Конечно, Вы писали мне Ваше уважаемое мнение о первой партии Дневника, хвалили Кукушечку и осуждали Корону.[819] Но меня вторая порция интересует. Там — представьте — одно кажется мне чрезвычайно удачным. А именно «На юге Франции».[820] А м. б., я и ошибаюсь. Открою секрет. Идеалом поэзии для меня является «цветное пятно» без смысла. И мне кажется, что это «приближается к идеалу».
Политический автор очень ждет и переписки, и Вашего мнения о ней. Вспомните о моей
Просим сразу сообщить о прилагаемом шедевре и прислать образцы Елагина и какие другие.
Обнимаю Вас
Почтамтская 20, кв. 2.
(Продолжение)
В конце августа 1922 г. Одоевцева уехала за границу.[821] Я жил на отлете: командировка от Адриана Пиотровского (сына Ф. Ф. Зелинского) [822] — паспорт, визы, место на пароходе, поездка в Москву. В жизни Почтамтской почти не участвовал. Она стала очень оживленной и многолюдной — проходные казармы. А. фон Цурмюлен играл первую роль. Одну из наших комнат отдали «под жильца» спекулянта Васеньку (описан в «Третьем Риме»), очень польщенного, что попал в блестящее общество. В числе новых друзей оказались Лохвицкий-Скалон, сын Мирры[823] и некто Б. Ф. Шульц, [824] мой однокашник, б<ывший> гвард<ейский> офицер, теперь скрывшийся от призыва, голодный, несчастный. Он был первым красавчиком в классе, теперь с горя готовым «на все». Анонимный племянник своего дяди появился, может быть, при мне, я не помню. Имени его я так и не узнал. «Страшный человек» — называл его Адамович.
Новая компания бурно играла в карты и пьянствовала. До этого Ад<амович> не пил ничего и не держал колоды в руках. Теперь стал завсегдатаем клубов. (Клуб имени тов. Урицкого. Клуб Коминтерна. Пролетарский клуб имени тов. Зиновьева — швейцар в ливрее, весь в медалях, высаживает гостей. Лихачи с электрическими фонариками на оглоблях. Зала бакарра. Зала шмен де фер***. Рулеточная зала. Ужины, девки, педерасты. НЭП в разгаре.) Часто играли — и очень крупно — и на Почтамтской.
— Очень весело стало жить, — повторял Адамович. — Как жаль, что ты уезжаешь.
— А ты не уедешь, ведь собирался?
— Не знаю. Может быть. Вряд ли. Мне и так хорошо.