Через несколько часов молодые люди уже сидели в карете, в которой примадонна Казарини отправлялась на генеральную репетицию «Ифигении». Пора белых ночей миновала, и на вечерний город мягко опускались сумерки. Закат, словно написанный акварельными красками на бледном летнем небе, бросал розовый отсвет на стенки кареты, обитые изнутри серым атласом, и на лицо Каталины, казавшееся оттого румянее, чем оно было в действительности.
— Твой волшебный эликсир сотворил чудо, хотя на вкус оказался не очень приятным, — заговорила девушка, очнувшись от задумчивости. — Откуда ты узнал его рецепт? Мне кажется иногда, что ты знаешь все на свете!
— Рецепт, сестрица, как и «все на свете», я знаю из книг, — улыбнулся ее наивному замечанию Глеб. — Основной секрет состава заключается в некоей целебной травке, произрастающей в Персии. Эту травку мне долгое время не удавалось раздобыть ни за какие деньги. Но учась в Париже и случайно болтаясь вокруг Центрального рынка, я вдруг обнаружил в одном из переулков лавчонку с арабскими товарами. Владел ею диковинный одноглазый старец в белой чалме, вылитый джинн или ифрит! Я снискал его расположение знанием Корана и прочих священных для мусульман трактатов, и он был готов перевернуть для меня вверх дном весь свой товар, если бы я этого потребовал. У него я и обнаружил эту травку. Мне она не стоила ни гроша, старик навязал ее в подарок, и я основательно запасся.
Глеб замолчал, почувствовав вдруг, что девушка его не слушает, а думает о своем. Каталина в этот вечер была необычайно рассеянна.
— Знаешь, я ведь хорошо помню, как мой отец с твоим родителем собирались на маскарад к императрице Марии Федоровне, — без всякой связи с услышанным только что рассказом произнесла она. — Я капризничала, закатила им сцену, потому что тоже хотела попасть на бал. Но стоило мне увидеть их костюмы, эти страшные, такие зловещие маски римских божеств, мне сразу расхотелось веселиться, и я убежала в комнату Бориса. Он в это время сочинял стихи и растерялся, когда я ворвалась, даже заикаться начал. А знаешь почему?
— Потому что стихи он писал в большой тайне и для другой девочки, — снисходительно заметил Глеб. — Они предназначались Лизе Ростопчиной. Брат был в нее влюблен.
— Мне он тоже посвятил несколько стихов, — уязвленным тоном сообщила Каталина. — Я решила поэтому, что и на этот раз стихи пишутся для меня, и умоляла его прочесть их. Борис долго сопротивлялся, но наконец сдался, предупредив: «Только они не готовы!» Он начал декламировать, и стоило мне услышать строчку про «белокурые локоны», я сразу поняла, что героиня этих стансов — другая девочка. Я разрыдалась и убежала в свою комнату. Проплакала всю ночь, так что потом проспала весь день. Не слышала, как вернулись из Павловска наши отцы. А когда я проснулась, мне сказали, что Белозерские уехали в Москву. Больше я никогда не видела Бориса, — с грустью добавила она.
— Мой отец большой любитель погостить у кого-нибудь и пожить за чужой счет, — фыркнул Глеб. — Его внезапный отъезд говорит о том, что случилось нечто из ряда вон.
— Скажи, а твой брат сейчас помолвлен с той девушкой? — спросила Каталина, открывая свой шелковый ридикюль и роясь в нем без всякой надобности.
— С какой девушкой? — не сразу понял Глеб. — А-а, ты Лизу Ростопчину имеешь в виду! Нет, Лиза умерла шесть лет назад от чахотки…
— Пресвятая Дева Мария! — перекрестилась певица. — Как, должно быть, он горевал!
— Борис написал мне только через год после ее смерти. Какое-то время он не брал в руки пера, не сочинял стихов и даже писем не писал. Он был в отчаянии и думал о самоубийстве…
Девушка больше не проронила ни слова. Забытый ридикюль соскользнул с ее колен на пол кареты, а она не замечала этого, погрузившись в свои невеселые думы. Глеб не заговаривал с нею, предпочитая рассматривать в окне город, в котором никогда прежде не бывал. «Отец ведь всегда брал в путешествия только Бориса. Завидовал ли я в детстве брату? — впервые спросил себя доктор. — Завидую ли я Борису в данную минуту? Ведь в него, кажется, до сих пор влюблена самая красивая девушка из тех, кого мне доводилось встречать. Меня же она принимает за компаньонку, которой можно доверить свои маленькие сердечные тайны. И все же… Я не завидую ему!»
Карета въехала, между тем на Невский и двигалась теперь медленно, теснимая другими экипажами, заполонившими проспект в этот вечерний час. Тротуары также переполняла праздногуляющая толпа, в которой уже почти не осталось людей, спешащих по делу. Последние лучи садящегося солнца, соскользнувшие со стен домов под ноги прохожим, угасали, словно растертые в пыль тысячами подошв и каблуков. Лицо девушки, откинувшейся в темный угол кареты, больше не румянил закат, и оно вновь сделалось бледным. Каталина, даже печальная и подавленная, была настолько очаровательна, что любой мужчина с живым сердцем пленился бы ее красотой. Но Глеб, однажды испытав жалость к этой живой игрушке отцовского расчета, уже не мог почувствовать к девушке ничего иного. Он думал: «Жалость и любовь — эти две птицы не садятся на одну ветку! И какой смысл человеку, который, возможно, окончит свои дни в тюрьме, влюбляться в женщину, которую ждет та же участь?!»
«Ифигению» давали тридцатого июля, в самый разгар дачно-курортного сезона, когда столица наполовину пустела и светская жизнь в ней затихала. Император с семьей в это время жил в Петергофе, в недавно построенном Коттедже. Царская фамилия два раза в неделю посещала спектакли в Красном Селе, куда съезжались блеснуть своим мастерством лучшие комедианты Петербурга и Москвы. Государь Николай Павлович слыл заядлым театралом, в особенности любил комедии и водевили, но и к возвышенному жанру трагедии и оперы тоже не был равнодушен. Частенько его можно было увидеть за кулисами, в гримерных знаменитых актеров и актрис, с которыми он обычно общался запросто. «Ах, оставьте, пожалуйста! — будучи еще великим князем, сказал он как-то актеру французской труппы Сен-Феликсу Скво. — Надоели мне эти „высочества“, я слышу их на каждом шагу. Поменьше этикета. Мне хочется похохотать, пошутить. Право, такие минуты для меня большая редкость. Давайте же пользоваться случаем». Став его величеством, Николай Павлович продолжал «пользоваться случаем». Закулисная жизнь актеров порой занимала его больше, чем частная жизнь министров и других высокопоставленных лиц. Театр постепенно становился важным государственным делом, на развитие которого тратились немалые средства из казны. Еще при императоре Александре в тысяча восемьсот двадцать пятом году был заново отстроен Петровский театр в Москве, получивший название Большого, по аналогии со своим петербургским собратом. Согласно проекту бывшего директора Петровского театра Михаила Медокса болото, позорившее центр города, было осушено, речка Неглинка закована в трубу, а перед парадным театральным входом разбиты фонтаны. Вот только сам старик Медокс так и не дожил до этого великого дня. В Петербурге в тысяча восемьсот двадцать седьмом году Карлом Росси был реставрирован Эрмитажный театр. Тогда же был построен Каменноостровский театр для выездных спектаклей. Полным ходом шло строительство Александринского театра для русской труппы, а столичному Большому только еще предстояло подвергнуться серьезной реконструкции.
Недавно назначенный на пост директора императорских театров князь Сергей Сергеевич Гагарин был весьма озадачен приездом Неаполитанской оперы, хоть и был оповещен заранее. Дело в том, что сцена в Красном Селе не годилась для оперы, на ней игрались лишь небольшие камерные спектакли. Также не представлялся возможным в самый разгар лета переезд императорской семьи из Петергофа в столицу. Гагариным овладела паника, и он метался по городу, испрашивая совета то у одного, то у другого чиновника. Однако император, неожиданно приехавший в Петербург, принял князя в своем кабинете в Елагинском дворце, в присутствии Бенкендорфа, и сам разрешил непосильную задачу.
— Пусть дадут несколько спектаклей в Большом, — сказал он Гагарину, — потом перевезите их в Царское. Я по приезде из Финляндии перееду туда вместе с семьей. И тогда Александра Федоровна и дети смогут насладиться неаполитанской музыкой.
Император говорил о делах мирных и семейных, и все же его лицо, будто высеченное из мрамора, оставалось суровым и неподвижным. В свои тридцать четыре он выглядел молодо, годы и заботы словно не осмеливались коснуться этого античного лица, выражение которого так мало оживляли холодные голубые глаза.
Поклонившись государю, князь Сергей Сергеевич хотел уже было удалиться, но, подойдя к двери, замешкался, что сразу было замечено.
— Что еще? — строго спросил Николай Павлович.