— Не извольте гневаться, ваше величество, — робко проговорил директор императорских театров, — да только спектакли в Петербурге нынче не соберут полного зала.
— И то верно, — подтвердил Бенкендорф. — Петербуржцы завели моду уезжать летом на Кавказские воды. В столице днем с огнем не сыщешь даже старух и малых детей. И таких страстных театралов, какие бывали прежде, теперь уж нет!
— Вы оба, безусловно, преувеличиваете, — не поверил им Николай Павлович, но после короткого раздумья принял решение: — Партер заполним офицерами из Гатчинского гарнизона. Не все же им услаждать свой слух барабанной дробью!
Когда директор императорских театров, удовлетворенный аудиенцией, покинул кабинет, суровое лицо императора сразу смягчилось, словно он снял официальную маску и тут же надел другую, более интимную, располагающую к дружеской беседе.
— О каких таких страстных театралах ты изволил упомянуть, Алекс? — по-приятельски обратился он к шефу жандармов. Оставаясь наедине, они пренебрегали этикетом и говорили друг другу «ты», как привыкли с детства.
— Не догадываешься? — усмехнулся Бенкендорф.
— Вспомнил незабвенную мадемуазель Жорж? — Взгляд императора, который временами становился жутким, как смертоносный взор василиска, вдруг умаслился. На лице проступила третья маска. Когда император беседовал с дамами или о дамах, его ледяные глаза приобретали лирическое выражение и слегка увлажнялись.
Бенкендорф кивнул в знак того, что государь угадал его мысли, и припомнил:
— Ее дебют на русской сцене тоже состоялся в июле месяце, и тоже в Большом… Она играла Федру. Зал был тогда переполнен, яблоку негде упасть.
— А я, признаться, ее совсем не помню, — пожал плечами Николай Павлович. — Мне было, кажется, двенадцать лет… А почему ты говоришь «тоже»? У тебя есть какие-то подозрения на счет этой новой дивы… как ее?..
— Сильвана Казарини, — пришел ему на помощь Бенкендорф.
— Вот-вот… Я слышал от Виельгорского, что у нее изумительное сопрано, и к тому же девица необыкновенно хороша собой.
— У меня есть сведения, что это сопрано связано с графом Обольяниновым, который в свое время шпионил в пользу Бонапарта.
— Вот как? — поднял брови император. Маска удивления употреблялась им реже других, и только в обществе самых близких людей. — Кто же во Франции хочет нам насолить? Неужели Карл Десятый?
— Скорее всего, его преемник…
То, что правление Карла Десятого доживало последние часы, уже не было ни для кого тайной. Европа бесстрастно наблюдала за очередной французской революцией. Австрийский и английский монархи сохраняли спокойствие, не желая вмешиваться, заочно и загодя признавая новую власть. И только русский император негодовал, выходил из себя и готов был послать в Париж войска для подавления мятежников. Он прекрасно понимал, что дядя нынешнего короля Франции, Людовик-Филипп, герцог Орлеанский, взойдет на престол под трехцветным флагом, и это будет означать конец Реставрации, конец монархии, что в свою очередь возбудит и без того сильные в Европе революционные настроения. И первым делом, подобно вороху соломы, вспыхнет Польша. Император и Финляндию собирался посетить только за тем, чтобы проверить тамошние настроения. Финны были недовольны губернатором Закревским, назначенным на этот пост еще Александром Первым и проводящим слишком русификаторскую политику. Отставка губернатора была уже не за горами. «За семь лет даже не удосужился выучить язык!» — возмущался Закревским Бенкендорф. «Надо подыскать на его место более образованного человека», — соглашался с ним император. Они намеревались выехать в Выборг 31 июля вдвоем, в открытой кибитке. Накануне отъезда шеф жандармов собирался на представление Неаполитанской оперы.
— Надеюсь, Алекс, ты не упустишь эту певчую птичку, — напутствовал его многозначительной улыбкой император.
— Не беспокойся, Никс, — качнул головой Бенкендорф, — из моей клетки она не выпорхнет…
После первого акта Глеб, дежуривший все это время в уборной примадонны, встретил возвратившуюся со сцены Каталину шутливой похвалой:
— Однако ты меня удивила, сестрица! Голос у тебя и впрямь недурен…
Обычно скупой на восторги и похвалы, он с трудом выдавил из себя этот комплимент, но певица его не оценила.
— Оставь, оставь, братец, — отмахнулась она с раздраженным видом. — Публика принимает холодно. Императорская ложа пуста… Марселина! — крикнула она служанке. — Запри дверь, встань снаружи в коридоре и никого не впускай!
— Ну, а ЭТОТ здесь?
Каталина сразу поняла, кого он имеет в виду, и ее лицо окончательно омрачилось.
— Здесь, — сквозь зубы произнесла она. — И возможно, сейчас явится сюда.
В ее глазах застыла тоска жертвы, обреченной на заклание, девушка нервно теребила и сгибала веер, рискуя его сломать. А Глеб не сводил взгляда с ее платья, греческой туники небесно-голубого цвета. Античная мода в начале девятнадцатого века была популярна в Европе, и в гардеробе его матушки имелось похожее платье. На миг он будто провалился в прошлое и увидел маменьку в Тихих Заводях. Она сидела прямо на траве, прислонившись спиной к стволу дерева, и читала ему сказки Гофмана. Он лежал, положив голову ей на колени, и внимал тихому, любимому голосу…
— Не нравится мне твой вид, сестрица. — Глеб раскрыл докторский саквояж, с которым никогда не расставался. — Выпей-ка еще бальзамчику!
— Лучше бы ты мне яду налил! — выпалила вдруг она.
Рука доктора дрогнула, и он, наливая бальзам в бокал, уронил несколько багровых капель на белую скатерть. Темно-красные пятна, тут же расплывшиеся на ней, выглядели как кровь.
— Сударыня, к вам господа офицеры! — скрипучим голосом сообщила через дверь Марселина. — Впустить?
— Молодые или старые? — поинтересовалась певица.
— Совсем еще юнцы! — с неожиданной кокетливостью хихикнула пожилая француженка.
— Впусти! — разом повеселев, приказала Каталина.
Глеб, не желая ни с кем встречаться, удалился за ширму, прихватив с собой саквояж. Оттуда, в щель между створками, он мог наблюдать за происходящим в артистической уборной.
Первым на пороге возник невзрачный молодой человек, коренастый, невысокого роста, с жидкими волосами цвета пшеницы. Его шевелюра уже кое-где поредела и образовала на лбу порядочную залысину, состарив юношу лет на десять. Хороши у офицера были только большие серые глаза, излучавшие в данную минуту восторг и преклонение.
— Прапорщик кирасирского полка Ростопчин, — представился он по-французски, поклонившись и вручив приме Неаполитанской оперы роскошный букет алых роз.
Следом за ним в дверь, нагнувшись, вошел другой кирасир, в мундире штабс-капитана, высокий, статный, с красивым открытым лицом. Его каштановые кудри, свободно падавшие до плеч, и глаза редкого изумрудного оттенка показались девушке знакомыми. И еще до того, как он, представившись, вручил ей куда более скромный букет белых роз, Каталина узнала Бориса Белозерского.
Комплименты, бурно расточаемые молодым Ростопчиным, она пропустила мимо ушей. Певица, не отрываясь, смотрела на Бориса, вконец его смутив. Борис не узнавал ее. Самая долгая память у любящего сердца, а он никогда не любил смуглую непоседливую девочку, певшую при нем колыбельные песни своей кукле. Он знал, что где-то существует юная графиня Обольянинова, но что графиня эта, взяв псевдоним, нынче поет в опере, даже предположить не мог. Чтобы не встречаться взглядом с горящими черными глазами примадонны, штабс-капитан уставился на полный бокал, налитый Глебом, и поинтересовался, не слишком бойко выговаривая французские слова:
— Мы помешали вам? Вы, вероятно, собирались перекусить в антракте? Я слышал, многие артисты так делают. Пение очень утомляет…