В «Булочной Волконского» Леня встретил художника Сергея Бархина.
«Сидит — пиджак в елочку, жилет в елочку, — рассказывает Леня. — Я ему говорю:
— Такой пиджак я тестю привез из Парижа!
— У меня пиджак английский, — сказал Бархин. — Пиджак должен быть английский, а пояс — из какой кожи? Ну, угадай?
— Из анаконды? — стал гадать Леня. — Из крокодиловой?
— Нет, из страусиной».
Будучи крестницей младшего брата Ленина, Дмитрия Ильича Ульянова, Люся, с детства знакомая с его дочерью, Ольгой Дмитриевной, по дружбе послала ей почитать книгу о связях вождя революции с женщинами.
— Какая дрянная книга, — напустилась на Люсю Ольга Дмитриевна. — Он — однолюб!
В автобусе — бабушки:
— Какое мы с тобой дело большое сделали: дядю Колю навестили! Дядю Васю навестили! Дядю Петю навестили!..
— Надо Ване моему ограду поставить. Он что — не достоин? Он что — не достоин?
— Ну, тихо, тихо, не надо, горячку не пори, успеется…
В годы перестройки Ольга Дмитриевна Ульянова яростно отстаивала право своего дяди, Владимира Ильича Ленина, остаться в Мавзолее, и отражала любые происки, связанные с перезахоронением.
— Все это вранье, что Владимир Ильич завещал похоронить его с матерью, — говорила она, — ничего подобного, он всегда хотел покоиться только в Мавзолее.
Люся послала ей открытку в поддержку, что Ленин, как Иисус Христос, вечен. Та ответила растроганным письмом: дескать, да, насчет Ленина и Христа — это чистая правда, просила позвонить. Но сделала такую приписку: «Может подойти внучка Леночка, дочка Нади, ей 14 лет, она очень грубая. Если моя Леночка скажет грубость — вы ответьте тем же. Так делают все мои знакомые…»
Мне привезли подарки из Японии. Надо бы встретиться.
— Меня вы сразу узнаете, — услышала я по телефону нежный голос, — я маленькая японка.
— Так бог знает до чего можно договориться, — сказал Сережка. — «А я — чернявый еврей с носом, а я здоровенный русский с мечом на боку и в лаптях!..»
Идут мама с сыном из детского сада, слышу, он у нее спрашивает:
— Мам, а что такое гондон?
— А черт его знает, — она ответила беззаботно.
У своего издателя впервые увидела художника Шуру Соколова. Когда я еще не знала, что это Шура, он показался мне похожим на бухгалтера старой закваски, только нарукавников черных не хватало. А уж как Шура Соколов разгорелся, как начал делиться своими жизненными наблюдениями — вокруг него в буквальном смысле слова вспыхнуло всепожирающее пламя:
— …Я захожу к этому Сашке, а у него пять комнат по тридцать метров. Я говорю: «Саша! Ведь тут же можно потеряться!» И во-от такие тараканы! Причем кишмя кишат, это в центре, на Тверской! И что меня поразило — они шелестят, шуршат, как газета!.. Тут является какой-то номенклатурный работник с тортами. Принес три торта. Я не вру! Причем один отдал хозяевам с гостями, а два поставил около себя. Он ел их ложкой и все съел! Клянусь, я это видел своими глазами. Во-от такое пузо!..
— Вы бездонный рассказчик, Шура, — сказала я, поднимаясь, — но мне пора. Вы, наверное, забыли, но мы когда-то с вами часто разговаривали по телефону, вы мне рассказывали, как с художником Лионом в телескоп изучали окна домов напротив…
— Когда это было??? — ахнул Шура.
В метро слышу:
— Вчера Цирку Кио — праздновали сто лет, говорят, в конце представления женщин так и резали пополам, так и резали!!!
— Люблю все подпорченное! — говорила Люся. — Оно неподвластно времени.
Тишков:
— Не скажи! Этот бизнесмен прекрасно разбирается в искусстве. Он и Ивлина Во читал, и не любит Глазунова…
Евгений Весник в студии готовится к записи. Мы с Витей Труханом — у режиссерского пульта. Весник — мне:
— Вы что, едите мороженое? Вы же простудитесь, заболеете и умрете. Снимайте свитер! А то вы вспотеете, простудитесь и умрете…
— Евгений Яковлевич! Вы готовы? — спрашивает Витя.
— Готов! (читает) «Артисты лондонского балета… эти пидорасы…»
— Евгений Яковлевич!
— Виктор! Это хорошо, что я завожусь, а то в передачах мало жизни. Все так разговаривают, как будто у них сифилис в третьей степени!..
Гуляю в Сокольниках. Навстречу — мужчина и женщина.
— Когда я ушла, — она говорит, — все сразу начало рушиться.
— Куда ушла? — он спрашивает.
— К тебе.
— Что начало рушиться?
— Все.
Холодной зимой, французы не припомнят другой такой зимы, Леня снимал свою Луну не то что на, а прямо-таки над крышами Парижа в квартале Марэ в доме Жан-Луи Пена, художника-шестидесятника. В отличие от наших, парижские шестидесятники всю сознательную жизнь протусили в ночных клубах. Пен эти клубы разрисовывал, устраивал хэппенинги, в общем, не скучал. И это по нему здорово заметно. Квартира у него под самой крышей, с крыши виден весь Париж. Вместо мебели — старые дерматиновые автобусные диванчики. На диванчиках спали собаки левретки. Уборная — поездное купе. Стекла, ширмы, загородки, посреди комнаты — облупленная деревянная лошадь с каруселей. На стене висела ветхая бумага с благодарностью от испанского короля, которого Жан-Луи когда-то изобразил на стене своего клуба. Во время капитального ремонта он под шумок на крыше соорудил еще один этаж. Все увито цветами одичалыми. Наш продюсер Ольга Осина сказала, что цветы Жан-Луи подбирает на помойках, выпрашивает, подворовывает, приносит их, чахлых, на крышу, и они у него оживают и наполняются соками. Что у него были триста жен, триста детей всех расцветок и национальностей, прежняя жена казашка, красавицы дочки-близнецы, эта — арабка с арабчонком…
— Я много курю, — важно говорил нам Жан-Луи, — но правильно питаюсь. И вот мне шестьдесят шесть лет, и я взлетаю по лестнице на крышу. А моя жена — ей семнадцать — уже начинает охать на четвертом этаже.
— Так она несет ребенка, коляску…
— …Какая разница!..
Жан-Луи в засаленной ковбойской шляпе, сидя в обшарпанном соломенном кресле-качалке, потягивая красное вино, попыхивая трубкой: