И мы пошли на Центральную улицу.
— Эх, как хочется мороженого! — сказал Вовка, увидев тележку мороженщицы, и облизнулся.
— Ну и ешь, — сказал я, — мне что?
— А тебе не хочется?
— Нисколечко, — сказал я и почувствовал, как потекли слюнки.
Вовка подошел к мороженщице.
Женщина вложила в круглую формочку вафлю, открыла крышку оцинкованного бачка, зачерпнула ложкой белую холодную массу, старательно обмазала ею со всех сторон формочку, прикрыла сверху еще одним вафельным кружком, нажала на ручку и протянула Вовке мороженое.
Вовка подал его мне.
— Держи.
— Не хочу я, — сказал я, — отстань.
— Бери, говорю.
— Не хочу, — заупрямился я, стараясь не смотреть на мороженое и не вдыхать его запаха.
— А то обижусь. И у тебя ничего не возьму.
— Ну давай, — сердито сказал я, двумя пальцами взял мороженое и отошел.
Оно холодило даже сквозь вафли. Я лизнул краешек, и по рту растекся тонкий прохладный аромат. Вовка ждал, пока мороженщица приготовит ему другую порцию, а я смотрел на него сзади, на его упругую щеку, короткие штаны, сандалии и непрерывно лизал мороженое.
Наконец он взял свою порцию, и мы вразвалку пошли по улице. Мы шли, лизали, смотрели по сторонам, и настроение у меня выравнивалось.
С мороженым было покончено, и Вовке захотелось пить.
— А ты хочешь? — Он подошел к тележке с водой.
— Нет.
— А мне после мороженого всегда хочется… Дайте, пожалуйста, стакан с удвоенной порцией.
Продавщица на два деления влила в стакан вишневого сиропа, пустила сильную струю газировки, и пена полезла через верх. Вовка подхватил стакан и протянул мне:
— Глотай.
— Я ведь сказал, что не хочу.
— Слушай, ты друг мне или нет? — Вовкины глаза уставились на меня.
Нехотя протянул я руку, поднес стакан ко рту, зубами коснулся граненого стекла и одним махом выпил стакан. Осушил свой стакан и Вовка, и мы продолжали путь по Центральной улице.
Незаметно дошли до кинотеатра «Спартак». В нем шла картина «Мы из Кронштадта».
— Видал? — спросил Вовка.
— Три раза.
— А я два… Может, еще сходим?
На эту картину я мог ходить через день целый год.
— Как хочешь, — сказал я, — мне все равно.
Вовка сунул в окошечко горсть мелочи, получил билеты, и мы вошли в фойе. В буфете Вовка купил три «Раковые шейки» и мы громко захрустели ими.
— Все, — сказал Вовка, — все до копья.
Потом мы вышли из кино и зажмурились от яркого солнца. Сердце разрывалось от ненависти к белякам, которые сбрасывали с кручи раненых моряков с камнями на шее, и наполнялось гордостью: не было и нет людей храбрей кронштадтцев!
Пора было обедать: мама вывесила на кухонной форточке условный знак — мою старую голубую майку.
Но домой идти не хотелось, до того хорошо было с Вовкой: улыбаться ему, тараторить, бегать вперегонки…
Скоро его позвала мать. Пошел домой и я.
Я скакал по ступенькам, улыбался и что-то напевал.
Аленка
Она жила в третьем подъезде, и я часто видел из своего окна, как она ходит по балкону, поливает из чайника цветы в ящиках, как, читая какую-то книгу, загорает в майке. Все ее звали детским именем Аленка, хотя она была почти взрослая, на три года старше меня, и училась в девятом классе.
Три года — очень большая разница в детстве, тем более что она была девчонкой.
Я смотрел сверху, как она, разморенная солнцем, лениво листает книгу, как сильные лучи касаются ее плеч, ног и спины.
Иногда она откладывала книгу на борт цементного балкона, откидывалась на спинку стула и, закрыв глаза, поворачивала к солнцу лицо. И долго сидела так.
— Обедать! — звала меня из комнаты мама. — Ты не оглох?
Я и впрямь оглох, меня словно приклеили к раскаленному карнизу подоконника.
Все мальчишки нашего дома, казалось мне, были неравнодушны к Аленке. Хотя мало кто признавался в этом: ребята в таких вещах не болтливы.
Ее одноклассникам или студентам, жившим в нашем доме, было легче. Они запросто приходили к ней или криками вызывали на улицу. До сих пор слышу я их голоса, то уверенно-басовитые, то неустойчиво- ломкие, то совсем детские, дискантовые. Сижу дома, читаю или рисую и слышу:
— А-лен-ка-а-а!
Я тотчас жалко высовываюсь из окна.
Аленка появлялась на балконе и махала рукой, а внизу — спиной к стволу каштана — стоял какой- нибудь парень и жестами просил ее спуститься на землю.
Аленка сбегала вниз, и они куда-то уходили: то в город, то в сквер у Двины, то во двор. Иногда они прогуливались по тротуару вдоль дома. Аленка ходила с самыми разными ребятами, и это несколько успокаивало меня: никому не отдает предпочтения.
Хуже всех дела шли у меня.
С ней я был застенчив, заикался, и к тому же мое лицо не из тех, на которые принято обращать внимание. Иногда мы играли во дворе в волейбол, и я ловил себя на том, что подаю мяч только ей. Она была высокая, голенастая, упруго подпрыгивала и приседала, беря труднейшие крученые мячи, пущенные почти горизонтально, над самой сеткой. Глаза у нее были светло-серые, очень чистые и веселые. Носила Аленка прорезиненные спортсменки на шнурках и голубую майку с белым воротничком.
Когда она высоко подпрыгивала, отбивая пущенный к задней черте мяч, юбка ее взлетала вверх, и она обеими руками укрощала ее.
Потом во двор приходили более взрослые ребята и бесцеремонно сгоняли тех, кто поменьше, с площадки. Как надутые сычи, сидели мы на бревнах, желали обидчикам неудач и смотрели, как играет Аленка.
Она, между прочим, и плавала отлично. И разными стилями. Саженками шла по-мужски, не вращая головой, — держала голову неподвижно, спокойно выкидывая вперед руки. На пляже она делала стойку, долго стояла и даже ходила на руках; потом, как ножницами, стригла ногами воздух и вскакивала на песок, раскрасневшаяся и довольная.
Говорят, Аленка хорошо училась и готовилась поступить в какой-то ленинградский судостроительный институт.
Как-то раз, когда я взобрался на каштан перед домом, незнакомый парень в синем костюме и яркой тюбетейке поманил меня вниз.
— Вам что? — спросил я.