следователь? Если первое — берет взятки без зазрения. Если второе — берет, но на порядок выше. Сколько? И как это сделать, чтобы помалкивал в тряпочку? И надо ли? И кто его, Антона Игоревича, спасет, если…»
Немые вопросы в больной голове композитора рождались хоть и с трудом, но намного легче, нежели ответы на них. Неизвестность оборачивалась пыткой. Хирургическое вмешательство, на которое он решился добровольно и которым так беспощадно изнуряет себя — это подтверждается сердечными перебоями — должно быть закончено немедленно, сейчас же, сию секунду или ему не хватит кислорода — он задохнется. Или взорвется грудная клетка, кровь разрушит плотины сосудов, и все обернется посмертным фарсом. Или…
И тогда, волшебным образом угадав состояние девяностолетнего пациента, Самуил Исаакович отложил в сторону скальпель, ловкими стежками зашил кровоточащую рану и произнес едва слышимым на фоне тверского моторного разгула шепотом:
— Или вы хотите мне что-то сказать?
К этому времени он завершил наконец акцию водружения скрипки на прежнее место, закрыл футляр и в изнеможении откинулся на спинку стула.
Нет, Антон Игоревич ничего говорить не хотел. Он хотел услышать. Услышать! Причем одну (только одну!) единственную фразу: «Да, это ОНА». И тогда можно будет продолжать бесцельное и столь затянувшееся сражение с жизнью. Хотя бы еще немного. И побеждать, когда никто уже, кроме него самого, похоже, этого не хочет. И он, вонзившись взглядом в эксперта, молчал умоляюще яростно.
— И что уже вы хотите от меня слышать? Мои нервы на исходе: я держал в руках 17 век. 17-й!!! Я должен отдыхать. Надо прийти в себя. Простите. — Самуил Какц вынул из нагрудного кармана носовой платок, прикрыл им глаза и, прежде чем продолжить, несколько минут сидел без движения. — Если бы у меня были слова — я бы их кричал, но у меня их нет. Скажу только: и кленовые пластины, и круг, и мальтийский крест, и (АС) в круге, и струны — кишки ягненка, а главное — великая тайна тайн скрипичного искусства — лак — девяностые годы 17 столетия. И все это я впервые в жизни только что держал вот в этих руках. — Он протянул перед собой потные ладони. — Видите — они дрожат? И это не Паркинсон — это пиетет перед гением маэстро.
Затем он неожиданно резво вскочил со стула, схватил в охапку свой чемоданчик, сбежал по ступенькам в сад и только оттуда крикнул: «А то, что это великий Антонио, так же бесспорно, как и то, что вы, простите за фамильярность — Антон. Уже поверьте Самуилу Какцу».
Больше композитор Твеленев его никогда не видел.
Мерин через две ступеньки миновал подземный переход, завернул в арку двора и застыл в изумлении: из подъезда его дома выходил… Нет, этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда — ни по определению, ни по закону, ни по понятиям, ни даже по стечении обстоятельств — никак этого не могло быть. Просто подонок Каждый с товарищем повредили-таки ему голову и как результат — нормальная галлюцинация. Или отказал заплывший глаз. Или перед ним двойник — такое случается. На всякий случай он юркнул в соседний подъезд, приник здоровым глазом к дверной щели, перестал дышать и в следующий раз наполнил легкие воздухом не раньше, чем это стало жизненно необходимым. К тому времени спина начальника отдела МУРа по особо важным делам полковника Юрия Николаевича Скоробогатова маячила уже далеко в толпе, постепенно уменьшалась в стати и, наконец, вовсе скрылась в прожорливом чреве московского метрополитена. Мерин даже мог поклясться, что его обожаемый начальник, своей неспешной походкой дефилируя мимо него, что-то фривольное напевал себе под нос.
И как это прикажете понимать?
Бабушка Людмила Васильевна открыла ему со словами: «Ну наконец-то, я уже начала волноваться». При этом на лице ее блуждала отнюдь не соответствовавшая какому бы то ни было волнению улыбка, а плечи покрывала роскошная времен советского застойного увлечения итальянским ширпотребом понча.
— Ужин разогревать? — Этот вопрос прозвучал уже из кухни.
— Я сам, спасибо. — Сева подошел к Людмиле Васильевне, обнял ее за плечи, присел, заглянул в глаза. — Что-нибудь случилось?
— Почему ты думаешь? Абсолютно ничего. Просто хотела разогреть ужин, вот и все. Что тут особенного? — Она ласково стряхнула с себя его ладони, кокетливо поправила идеально уложенную прическу и со словами: «Прилягу, что-то устала», растворилась в своей комнате.
Больше всего Севу огорчило бабушкино нереагирование на его кровоподтеки и наверняка уже красный, если не фиолетовый, синяк под глазом. Он даже вернулся в прихожую и долго не узнавал себя в зеркале — не испугаться такому лицу мог только человек, крайне чем-то озабоченный.
За тарелкой холодных макарон «по-флотски» отчетливо-подробно возник в памяти весь сегодняшний день. Раннее утро, идиотские Людмилы Васильевнины вопросы, которые и тогда уже показались странными, а теперь и вовсе выглядели не случайными, о чем-то очень много говорящими. (Только вот о чем?) «Как ты, Севочка, относишься к Юрию Николаевичу? А он к тебе, Севочка? Устала, Севочка, пойду прилягу, Севочка…» (Вот и сейчас — устала, прилягу.)
Потом Скоробогатов поручает ему секретное (даже от Петровки!) дело, ему — от счастья, не иначе — заклинивает разум, и он, идиот (теперь-то уж очевидно, что идиот: могут ведь и донести или всю жизнь шантажировать, для Каждого это — раз плюнуть), в угаре верноподданнического рвения, чтобы поскорее выслужиться перед начальством, придумывает идиотский план внедрения в твеленевское окружение (теперь-то понятно, что идиотский: могли ведь и искалечить Антона), нанимает двух дебилов (а то, что дебилов, теперь можно не сомневаться) и не добивается ровным счетом ничего, если не считать: а) синяка под правым глазом (кстати, почему под правым? Надо узнать, не левша ли Ваня Каждый, и если да — пора думать об адекватном ответе), б) непроходящей боли в печени и в) ничего не дающего знания того факта, что противная маленькая девчонка Антонина приходится двоюродной сестрой побитого муровцами Антона.
Французский твеленевский коньяк, выпитый на голодный желудок и закушенный тонкими дольками лимона, напомнил о себе некоторой сонливостью. Мерин перешел в свою, как он ее называл, «келью», лег на диван, закрыл глаза. Память продолжала фиксировать события дня. Итак: после второй (или третьей?) удалось разговориться — Антон-младший, не без труда преодолевая неповоротливость сдвинутой со своего природного местоположения челюсти, удовлетворял неуместное, но вполне невинное любопытство гостя ровно столько, сколько тому казалось небестактным. Так удалось выяснить, что необъятный размер дачи — не склонность хозяев к гигантомании, а мера вынужденная, напрямую связанная с количественным составом родственников великого композитора-песенника. «Не поверишь, — вещал внук, — их никому еще не удалось сосчитать, многие не знают друг друга в лицо и встречаются не чаще раза в пятилетку. Но когда собираются вместе — впечатление жутковатое: любой цыганский табор отдыхает. Фамилии у всех разные — от А до Я. По сто штук на каждую букву алфавита. Собственно Твеленевых, кстати, не так много: я, отец, мама, родня двоюродного деда, родня их родни, ну и сами деды, конечно…»
Мерин старался не перебивать собеседника, делал это в исключительных случаях, когда чего-то не понимал, как сейчас: почему «деды» оказались во множественном числе? «А что, отец твоей мамы тоже Твеленев?» — «Нет, он Тыно, эстонец, очень крупный при Советах партдеятель был, до сих пор в фаворе, их вообще очень много, этих Тын, и все почему-то считают себя нашими родственниками. Вот и эта пигалица, — Антон кивнул подбородком в сторону вертящейся неподалеку Тошки, — к примеру, Заботкина, но тоже норовит примазаться к нам, Твеленевым. Небось, хочет из наследства ухватить чего. И тебе не стыдно, крохоборка? Мало тебе своего бизнес-папы?» Та не замедлила беззлобно огрызнуться: «Не ответствую, молчу, потому что не хочу». — «Не ври, ты всегда хочешь, — парировал двоюродный брат, — врать нехорошо». Девушка вспыхнула, посмотрела на него долгим укоризненным взглядом, сказала негромко: «Дурак». — «Правда? — искренне изумился брат. — Что так? Я имел в виду — ты всегда хочешь спорить, ты спорщица, не более того. А ты что подумала?» — «Это и подумала». — «Правда? А почему зарделась синим негасимым пламенем яко вечный огонь?» — «Дурак», — еще тише повторила Антонина. «Это ты уже говорила. Видишь, Сева, как у нас плохо со словарным запасом».
Мерин прокрутил в памяти этот диалог почти дословно, неожиданно для себя обнаружил, что глупо