– Эвьет!
– Я здесь, Дольф! – донеслось вовсе не из-за кустиков, а откуда-то сверху. Я обернулся и увидел Эвелину, сбегающую по склону холма.
– Их нигде не видно, – объявила девочка, подходя ко мне; между пальцами она держала длинную травинку, машинально ею помахивая. – Даже сверху. Значит, ушли еще до рассвета.
– Войско Рануара? – понял я.
– Да. Он дал им на сон не больше пяти часов. Интересно, куда он так гонит?
– Нам, в общем-то, без разницы, – заметил я. – Ты ведь не надеешься его переубедить?
– Нет. Если бы он мне помог, мог бы разделить со мной славу в случае успеха. Но он сам виноват. Он упустил свой шанс. Где сейчас Ришард?
– Откуда мне знать? – пожал плечами я. – Где-нибудь на севере. До вчерашнего вечера я полагал, что он как раз там, куда направлялась эта армия – или, по крайней мере, движется в ту же точку. Может быть, конечно, он и просто сидит в родовом замке. Но, насколько я знаю, своими главными силами он предпочитает командовать лично.
– Значит, мы едем на север. Для начала – дальше по этой дороге, а там будем наводить справки. С армией он или нет, мы его отыщем.
Я не стал спорить, и вскоре мы уже в третий раз ехали по тракту, по которому накануне прогулялись туда и обратно. Впрочем, знакомый участок закончился довольно быстро – хотя и за его пределами дорога и местность вокруг не преподносили никаких необычных сюрпризов. Разве что мы наконец отыскали-таки пресловутый трактир, но подкрепиться там нам было не суждено – здание стояло заброшенным, с выбитыми окнами и сорванной с петель дверью. Что там творилось внутри, можно было только догадываться, но запах тления доносился довольно отчетливо. Позже мы миновали межевой столб, обозначавший северную границу графства, но и за ним тянулась все та же изрядно обезлюдевшая сельская местность с редкими убогими деревеньками, похожими на просящих милостыню у обочины безногих калек. Ландшафт слева постепенно менялся – сначала холмы слились в единую возвышенность с изрезанным оврагами краем, затем она стала понижаться и сошла на нет – но справа все так же тянулись сплошные леса, то подбираясь к самой дороге, то отступая почти до горизонта. Мы ехали так целый день – впрочем, без всякой спешки – и лишь ближе к закату лес на востоке, наконец, закончился. В этом месте наш путь пересекла дорога, шедшая практически точно (насколько я сам мог это определить) с запада на восток; справа от перекрестка она тянулась вдоль северной границы леса. Примерно в полумиле в том направлении к этой дороге прилепилось небольшое, но, судя по каменному, а не деревянному зданию церкви, достаточно процветающее (по крайней мере, процветавшее в прошлом) село. Поскольку пора уже было думать о ночлеге, мы свернули в ту сторону.
Издали село производило вполне благоприятное впечатление: опрятные белые домики, ни одной соломенной крыши, никаких следов пожаров, золотистые возделанные поля вокруг. Впрочем, человек, смыслящий в сельском хозяйстве, наверняка нашел бы колосья чахлыми и скудными по причине засушливого лета, но меня беспокоило не это. Село встречало нас подозрительной тишиной. Не гавкнула ни единая собака – а здесь, возле леса, откуда может прийти кто угодно, жители просто обязаны держать больших и свирепых псов, даже если сами живут впроголодь.
Мы пересекли околицу и поехали вдоль живых изгородей. Коровья лепешка прямо посреди дороги и россыпь овечьих катышков на заросшей травой обочине явно указывали, что скот в деревне есть – однако мы по-прежнему не слышали ни мычания, ни блеяния, ни других звуков, как не видели и самой скотины или птицы. В этот предзакатный час вообще сделалось очень тихо, казалось, что даже и дикая природа затаилась в страхе перед близящейся ночью, и негромкий звук, с которым ступали по мягкой пыли копыта Верного, был единственным на всю деревню. И нигде не было ни единого человека – ни живого, ни мертвого. Ни из одной трубы не тянулся дымок. Вместе с тем, не видно было и следов поспешного бегства, вроде распахнутых (либо, напротив, запертых на висячие замки) дверей или вывалившихся в пыль и брошеных в спешке шмоток.
Ситуация мне все больше не нравилась. Не нравилась даже сильнее, чем в собачьей деревне.
– Эй! Есть кто живой? – крикнул я на всякий случай. Может быть, они тут на почве войны повредились в рассудке и прячутся при появлении любого чужака. И хорошо, если просто прячутся, а то – в засаде с луком и стрелами. Впрочем, церковный колокол не звонил при нашем приближении, не было никаких сигналов тревоги… – Мы – мирные путники, нам нужен ужин и ночлег!
Село хранило мертвое молчание.
Я подъехал к одной из изгородей, заглянул во двор. Почти сразу в глаза мне бросилась собачья будка. Будка есть, а пса нет. Впрочем, и хлев есть – вон тот сарай справа вряд ли может быть чем-то иным – а скотины не слышно… Возле хлева стоял воз с сеном. Сено было разбросано и по двору; в первый миг я подумал, что его разметал ветер, но затем вспомнил, что сколь-нибудь заметного ветра за весь день не было. Так, легкие дуновения, едва способные отряхнуть пыльцу с цветов… Впрочем, это там, где мы ехали, а вот здесь-то он, может быть, как раз и налетел. Но как-то больно неравномерно он раскидал сено. Особенно много – возле будки… и перед крыльцом…
– Эвьет, держи оружие наготове, – предупредил я, направляя коня к воротам.
– Обижаешь! Уже.
В собачьей деревне необходимая путнику осторожность брала во мне верх над свойственным ученому любопытством, но на сей раз нам действительно требовался ужин и ночлег – а кроме того, необходимости скрывать огнебой от Эвелины больше не было. Я спешился и открыл ворота (они не были заперты изнутри), заводя Верного во двор; Эвьет оставалась на коне.
– Что-то волокли в дом, – сразу же уверенно заявила она, указывая в сторону будки. – Не очень большое, возможно, мешок. А возможно, и нет.
Приглядевшись, я тоже заметил эту борозду в пыли, почти не скрытую сеном. Подойдя к конуре, я ногой отшвырнул сено там, где оно лежало наиболее густо. Так и есть. Природа открывшихся нашим взорам бурых пятен не вызывала сомнений. Присев, я обнаружил несколько слипшихся рыжих шерстинок.
– Собаку убили и затащили в дом, – констатировала Эвьет. – Зачем? Неужели для того, чтобы съесть?
В самом деле, доселе всех убитых собак, каких мы видели, бросали на месте гибели.
– Здесь должна быть более пригодная в пищу живность, – покачал головой я.
– И где же она?
– К тому же вряд ли кровь прикрыли сеном из чисто эстетических соображений… – добавил я и решительно направился к дому. Я совсем не был уверен, что это безопасно, но и поворачиваться к избе спиной могло оказаться не лучшим решением. У крыльца я остановился и бросил поводья девочке:
– Оставайся на коне и прикрывай меня. Если что, сразу стреляй. Я загляну внутрь, – я сунул руку под куртку, сжав рукоятку огнебоя, и поднялся по ступенькам. На крыльце я обернулся и сделал Эвелине знак подать коня в сторону, чтобы, если кому-то вздумается стрелять изнутри, когда я открою дверь, ей не оказаться на линии выстрела. Сам я из тех же соображений встал сбоку от двери и резко дернул за ручку.
Незапертая дверь легко распахнулась, чуть скрипнув, и ударилась ручкой о стену. Больше ничего не произошло, и я, немного подождав для верности, вошел внутрь.
После залитого вечерним солнцем двора в сенях царил полумрак. Свет, под острым углом проникший внутрь через распахнутую дверь, выхватил из темноты оскаленную челюсть с острыми клыками. Мертвого пса бросили прямо у порога. Я немного постоял, давая глазам привыкнуть, и перешагнул через труп.
Дверь из сеней вела в коридор, пронзавший избу насквозь до выхода на задний двор. Сразу же по левую руку находилась какая-то кладовка. За ней по коридору лепились друг к дружке три небольшие комнаты – кажется, крестьяне называют такие светелками. В первой из них стояли колыбель и прялка. Внутри никого не было. Одинокая дверь справа вела, надо полагать, в большую горницу. Я толкнул ее от себя.
Они все были там – семья, собравшаяся за общим столом, как это водится у крестьян. Старик-отец с окладистой седой бородой, его жена с похожим на печеное яблоко лицом, чернобородый мужчина – скорее всего, сын, а не зять (в силу совершенно непонятного мне предрассудка жить в доме жены у селян считается зазорным), две молодые женщины и трое детей, самому младшему – не больше трех лет. Мать,