Прохор, сжимая в руках топор, шагнул к Дерябину, Василий Тихонович попятился, опасливо глядя на Калитаева. Рабочие, побросав лопаты, сгрудились вокруг Прохора.
— Ты, паскуда, меня не совести. — Прохор совладал с собой, старался не унизить себя криком и ненужными словами. — Зря я с тобой дружбу водил. И на Амуре спасал напрасно: много зла от тебя вокруг.
— Зло от таких, как ты, бунтовщиков! — выкрикнул Дерябин, срываясь с голоса.
— Весь ваш корень торгашеский изведем. Тогда и зла не будет, — не обращая внимания на дерябинский крик, спокойно сказал Прохор.
— Я тебя на каторгу мог бы за этакое упечь, скажи я только где полагается. Но ради дружбы нашей прошлой — не трону. Один ведь хлебушко солдатский ели, — пытался выдать себя за добряка Дерябин.
Однако деньги солдатам выплатил.
С того дня Калитаев приобрел у рабочих большое уважение.
— Как бы не пропасть тебе из-за этого поганца, — сочувственно сказал Прохору заморенный, узкогрудый солдатик, перепачканный землей.
— А хоть и пропаду. За правду — не страшно, ответил Калитаев.
Дерябин побоялся связываться с Прохором. Он не тронул его, даже сам замял случившееся. Забастовка, возникни она, грозила бы серьезными неприятностями и крупными убытками.
Егорка вспомнил об этой стычке деда с Дерябиным, когда в построенный док, наполненный зеленой водой бухты, вводили броненосный крейсер «Дмитрии Донской». Странно было видеть стоявший еще несколько часов назад на рейде корабль в каменном ущелье дока, на металлических подставках, когда обнажен весь корпус — до самого днища. Он оброс в подводной части густой зеленью водорослей, обвешан бесчисленными гроздьями ракушек. Теперь, вместе со своими тремя мачтами, крейсер казался недосягаемо высоким, и было страшно глядеть на крохотных людей, бродящих под ним.
Открытие дока было началом трудовой жизни Егора. Совсем недавно парень бегал на завод любопытства ради или с обедом для отца: Степан, отслужив на флоте, поступил в завод на работу. А теперь и Егор спустился по холодным, осклизлым ступеням в погребную камеру дока. Сначала он смотрел, как отец и другие рабочие сменяют изъеденные морем листы корабельной обшивки, как вколачивают в отверстия малиново раскаленные заклепки, как сверлят, чеканят, рубят, пригоняют, режут. А потом взял из рук отца кувалду и принялся бить ею туда, куда показывал отец.
10
Жители Владивостока выходили встречать каждый пароход Добровольного флота с очередной партией переселенцев. Для многих это было такое же зрелище, как если бы они попали в театр.
Заглядывали на берег по большей части вынужденные холостяки: присматривали здесь себе невест или временных сожительниц, нанимаемых под видом домашней прислуги. Офицеры и чиновники не задумываясь связывали свою судьбу с какой-нибудь ссыльной или каторжанкой, осужденной за убийство нелюбимого мужа. А уж переселенки считались женщинами чуть ли не высшего круга. И если удавалось сговорить какую-нибудь несчастную, потерявшую в дороге родителей или мужа, то тут же, у самого синего моря, совершались помолвки..
Егор Калитаев вырядился в новую, сшитую к пасхе рубаху, наваксил сапоги, сдвинул набекрень картуз и отправился на берег: пришел с переселенцами старый работяга «Петербург». Егор любил помогать матросам подавать на баржу трап, следить за порядком при высадке.
Переселенцев свозили на берег. Неповоротливая баржа причаливала к борту «Петербурга», стоявшего на рейде. Доносился шум и гвалт посадки. Матросы злились, жилисто напрягали шеи в натужном увещевающем крике, а когда не помогал голос, не стеснялись пускать в ход кулаки. Но вот с баржи раздался раскатистый бас:
— Комплект! Кончай посадку! Трап подымай!..
— Отчалива-а-ай! — ответили с парохода, и суетливый буксирчик потянул баржу, напичканную людьми, узлами, сундуками, слезами и радостью: кончилась дорога!
Егор ждал баржу с неспокойным сердцем: может, это было предчувствие давно ожидаемой встречи, а может, просто весна и молодость давали о себе знать…
Наконец баржа подвалила к берегу. Егор помог укрепить трап, и сразу же по нему хлынул на землю человеческий поток — будто прорвало запруду. Ошалев от долгого пути, изнуренные морской болезнью, подавленные горем и страхами, люди устремлялись на берег с такой поспешностью, будто боялись, что их оставят навечно в ржавом чреве корабля. Трап угрожающе трещал, с трудом выдерживая идущих по нему людей, нагруженных домашним скарбом, который много весил, но мало стоил.
В шумливой, сутолочной людской мешанине Егор заметил одинокую, стоявшую в стороне от толпы девушку в потертой овчинной шубейке с оборками, в клетчатом шерстяном платке с бахромчатой каймой. В руках она держала ряднинный узелок. Девушку то и дело толкали, а она не двигалась с места, беспомощная с виду, растерянно посматривающая по сторонам.
— Чего горюешь, девка? — заигрывающе-весело крикнул Егор. — У нас скучные не в почете.
Девушка подняла на Егора глаза, и увидел он в них такую неизбывную печаль и боль, что у парня непривычно сжалось сердце. Глаза эти напоминали Егору виденные им в лесах голубоватые цветы, и в них блестели росинки.
Ни бедная одежонка, ни следы томительного пути, ни горе не могли уменьшить скромной, негромкой девичьей красоты, которая, казалось, вся жила в глазах и в них, как в распахнутые оконца, показывалась людям.
— Какая беда стряслась, рассказывай, — стыдясь за свое ухарство, спросил Егор.
Девушка долго молчала, всхлипывала так, будто окуналась в холодную воду. Потом поведала свою невеселую историю. Поехала она сюда с отцом после того, как дома умерла мать. Оставив старшему сыну хату и клочок пашни, отец тронулся в путь. С горя, видно, он крепко запил. Всю дорогу тянул горькую. Однажды утром он не проснулся: судовой лекарь определил смерть от запоя. «Сожег нутро с горя», — объяснила Егору девушка.
И вот дивчина осталась одна-одинешенька. Егор участливо смотрел на нее. Он хорошо знал, какая судьба ожидает девушку на новой земле. Сначала отвезут вместе с другими в переселенческий барак. Выкликнут по списку, узнают, что одинокая, потерявшая родителей, отставят в сторонку: какая может быть земля для бабы? На землю хозяин требуется, мужик. Ну, ясное дело, предложат в кухарки наняться к какому-нибудь офицеру или чиновнику. А это — известно, что за служба. Живут одичалые, почти что без бабьей ласки. Пьянствуют, картежничают, играют в «тигра»: один человек ходит без сапог в темной комнате, а друзья стреляют в него из пистолетов наугад либо по шороху шагов. Или просто сами стреляются от пьяной одури и непереносимой тоски по иной, нездешней жизни…
Егор за последние годы вдоволь нагляделся на чужое горе. Отворачивал иной раз глаза от ранящего душу человеческого страдания. А тут снова раскрылось сердце навстречу чужой беде. Егор с жалостью смотрел на руки девушки, крепко сжимающие ряднинный узелок с сиротскими пожитками.
Снова ошвартовалась у берега баржа. И опять сходни гнулись под тяжестью тел, узлов, сундуков. Толпа стекала на берег, захватила живым водоворотом девушку и бесследно поглотила ее. Егор долго с беспокойством искал ее глазами в толпе среди платков, зипунов, поддевок и казакинов. Но приметить потерявшуюся было невозможно.
На следующее утро, до ухода на работу, Егор отправился к переселенческим баракам. Они были невдалеке от калитаевского домика, у подножья Орлиного Гнезда. Егор заглядывал в каждый угол, смотрел на нищую, убогую жизнь, которая, не стыдясь посторонних глаз, протекала открыто, не отгораживаясь даже ситцевыми занавесками.
Вчерашней девушки нигде не было. Егор обошел все бараки — никаких следов. И вдруг его обуяла тревога: а что, если девка сдуру — с горя и тоски — бросилась, ночью в бухту? Или по пути высмотрел одинокую дивчину какой-нибудь подвыпивший офицерик? Здесь таких охотников много…
И Егор решил вторично обойти бараки. Спрашивал всех и каждого: «Не видали девку в овчинной