подняться совсем, но ноги не послушались, они охолодали, сделались чужими, резиновыми.

—  Володя, подсобляй, — не глядя, позвал Тарасов, болезненно кривясь от хлопотливого, часто вонзающегося в посвист ветра «хрясь, хрясь».

А Володя, доцент-архитектор Присыпко, тот сам немощно корячился, ему тоже, как и Тарасову, помощь требовалась, бухтел что-то недужно про себя, кашлял, дышал трудно.

Поняв, что связчику сейчас не до него, Тарасов напрягся, одолевая немощь, усиливаясь против самого себя, первым поднялся на ноги, подковылял к Присыпко, ухватил его под мышки руками, покрепче зацепил пальцами ворот штормовки, потянул вверх.

—  Давай, Володя... Давай. Перетрудились мы... Вот мать честная!

Связчик мотал головою, пробуя одолеть земное притяжение, постанывал тихо, изо всех сил тянулся вверх, стремясь подняться на ноги.

«Хрясь, хрясь, хрясь, хрясь!»

Добытые рубины Манекин складывал прямо в карман, и камни глухо побренькивали у него там, будто плохо прокатанная свинцовая картечь — грозная набивка для патронов, тот самый крупный номер, с которым только на тяжелого сильного зверя и ходить.

«Хрясь, хрясь!» Манекин выколупывал рубины штука за штукой, один крупнее другого. Калиброванные камни-то. Калиброванные. Есть, кажется, такой термин в технической литературе.

И что же это так сер, так плотен и холоден воздух, почему так жестки охлесты колкого мерзлого снега, почему ветер так беспощаден, так зол, что все время норовит поставить на колени или совсем сбить с ног?

И почему это боль, возникшая с приходом Манекина, никак не может уступить, помягчеть, а?

Ругаясь про себя, скрипя зубами, Тарасов упрямо пробирался сквозь ветер к палатке, разгребал негнущимися ослабшими ногами снег, шел сам, нес арбалет и тащил за собою связчика. Наконец, не выдержал, выматерился вслух, помотал головою загнанно: и дались же им эти распроклятые рубины. Вся силенка, что оставалась, на никчемные камешки потрачена. Тьфу, черт! Он снова закрутил головою, не желая слышать несущееся ему со связчиком вослед «хрясь, хрясь!», стараясь оторваться от назойливого вязкого звука, ловил глазами оранжевые вспышки — куски разодранных в клочья огненных голубей и тряс, тряс, тряс головою, борясь с собственной немощью, шатался, проваливался в снег, спотыкался, но не падал, а упрямо шел и шел вперед, к палатке, до которой идти оставалось совсем немного. Но могло случиться, что они не добредут. Палатка, казалось, ни на йоту не приближалась к ним, она как стояла на одном месте, так и продолжала стоять там же.

Они все-таки добрели до палатки, наши рубинодобытчики. И все в тот день окончилось благополучно. В тот день...

Утром Тарасов почувствовал, что ему уже не подняться на ноги, и он чуть было не заскулил, не заплакал от обиды, от осознания собственной слабости, от жалости к самому себе — как ни боролся с немощью, а все-таки она взяла верх. Сердце сдавил кто-то грубой жесткой рукою, так сжал, что и вздохнуть было нельзя — изнутри в ребра словно бы упиралось лезвие ножа, резало живое мясо, спина делалась осклизлой от холодного пота, кожа с лица слезала гнилой рыбьей чешуей, стоило только к ней притронуться, губы, язык, уши отвердели от мороза. Тарасов понял: все, пора точку ставить. Жить осталось немного, совсем немного.

Жалость бритвой полоснула по горлу: умирать не хотелось. Что делать, скажите, люди, что? Одно он знал — ему никто не поможет, никто — оба верных связчика лежали пластом и были едва живы, из-под клапанов спальных мешков даже пар не поднимался, не стекленел в крутом горном воздухе.

Тарасов застонал с тоской, обреченно, пытаясь вытянуть свое непослушное тело из холодного, слипшегося со штормовкой кокона, задрожал от напряжения, но тщетно — сил на это не хватило. «А-а-а-э- э», — ощерился он, обнажил зубы, непрочно сидящие в кровоточащих от голода деснах, не желая сдаваться, обращаться в призрак, в тень — и словно бы кто подсобил ему, — Тарасов выбрался из спальника, выгреб, выдавил себя из палатки на улицу.

Ветер сделался тише, куда тише, чем вчера, — он все время менял свою силу, — и снега было меньше, но все равно в расщелинах между камнями, в ледяных выбоинах, в крупной наждачной ряби морены ветер находил мерзлую снеговую крупу, вылизывал, выдувал ее оттуда, поднимал в воздух, перебрасывал с места на место, скручивал в косицы, вытягивал их, стараясь создать видимость метели. Но это была уже не метель, а всего лишь — действительно! — видимость.

Небо приподнялось, сделалось выше, и в нем замаслянела сливочная полоска — отсвет солнца, которое, сколько тут, в горах, ни живи, всегда будет человеку в радость, ибо любой, даже самый неприметный, самый серый камень играет в солнечном свете дорого и завораживающе, вспыхивает рождественскими блестками, все кругом становится красочным, веселым, и ни мороз тогда не страшен, ни ветер — все худое, недоброе, приносящее человеку хворь, бывает побеждено солнцем и теплом.

Мутным, слабым взором Тарасов окинул ледник. И сама морена, и тусклое изгибистое тело Большого льда, и заснеженные стенки гор, все это просматривалось довольно далеко, растворялось где-то за поворотом, километрах в шести от палатки, гасло в подрагивающем от потуг обмякшего ветра мареве.

«К реке, к реке!» — начал подталкивать Тарасов сам себя в сторону водянистого темного дыма, задышал прерывисто, с нехорошими перебоями, с кашлем, раздирающим ему глотку, рот, окропляясь потом, одолел сопротивление собственного организма и ползком двинулся по направлению к Танымас, не зная еще, доберется до воды или нет.

Он лицом, плечами, грудью зарывался в жесткий, липкий, как сахар, снег, забивающий тычками ноздри, рот, приклеивающий жгучие оладьи к глазам, мычал надломленно, пытаясь оторвать голову от земли и стать на карачки, и щерился от безуспешности попыток и затяжной тупой боли.

Поняв, что до реки он все-таки не доползет, Тарасов развернулся головою к палатке, двинулся обратно. Потом остановился, достал из кармана зубную щетку, пробил черенком пробку, залепившую ему рот, поболтал во рту, растирая снег о зубы. Сплюнул. Слюна была кровянистой, в ярких тягучих прожилках. Почему-то ему раньше мнилось — интересно, почему? — что утренний «моцион», приведение себя в порядок — единственное, что связывало его с жизнью, и оборвись эта непрочная ниточка, не соверши он то, что совершал каждый день, — и все, можно считать себя окончательно похороненным. Ничего страшного не произойдет, если он вообще этого «моциона» совершать не будет. Проживет и так.

Но вот какая странность — несмотря на немощь, на боль, в нем родилось удовлетворенное чувство — как же, как же, одолел самого себя, обманул, победил смерть, выжил, встретил достойно день, который, по велению судьбы и его самого, ему надлежит прожить. Вы понимаете, как прекрасно это звучит: жи-ить, прожить, выжи-ить!

Вернувшись ползком в палатку, он запалил керогаз, не жалея горючки — завтра она уже не понадобится, — если только Манекину!, но он вытянет и без керогаза, на колбасе своей продержится, — поставил котелок со снегом. Когда снег растаял — сунул в воду остатки вываренных обгрызенных галочьих перьев, чтобы сварить их еще раз.

Через некоторое время — удивительная штука! — в палатке вдруг довольно различимо, ясно забрезжил, затеплился невкусный осиный дух. Все равно, несмотря на вонь, это был дух еды.

Он подполз к Студенцову, откинул у него клапан спальника и вздрогнул — Володино лицо было стылым, восковым, чужим, нос заострился, на кончике черными затвердевшими скрутками собралась облупившаяся кожа, темные, будто бы обуглившиеся язвочки на щеках отвердели, в нечесанных скрутках бороды застрял, совсем не растворяясь, снег — в лице уже не было тепла. Неужто Володька Студенцов умер, пока он пластался на улице, головою таранил снег, неужто? Тарасов скривился лицом, отворачиваясь в сторону, заскулил: что же это такое получается? Они что же, совсем без помощи остались, совсем брошенки они? Ни людям, ни богу, ни зверям, ни птицам не нужны? Брошенки? Неужто там, на Большой земле, в теплых кабинетах спортивного общества не знают, не догадываются, что с ними, с альпинистами Тарасовым, Студенцовым, Присыпко и... с этим самым... с Манекиным происходит? Неужто они не могут выслать на ледник спасательный отряд?

Тарасов сам в подобных походах десятки, если не десятки десятков раз участвовал. Спасал людей, рисковал, загибался — сам загибался, но других выручал. Неужели эти другие, когда человек, спасший их ранее и ныне угодивший в передрягу, болтающийся между жизнью и смертью, не придут на помощь?

«Не верю, не верю, — закрутил головой Тарасов, — должны, обязаны прийти. Несмотря ни на что! —

Вы читаете Фунт лиха
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату