Откуда-то со стороны ветер принес слабый крик. Тарасов повернул голову, зацепил немощным, заслезившимся от ветра и напряжения взглядом человека, бегущего от вчерашней рубиновой косины к палатке. Человек размахивал руками, кричал что-то, ледоруб с широким темляком, сползшим ему на локоть правой руки, мешал бежать, он спотыкался, падал, поднимался и вновь бежал к палатке. Манекин. Значит, пока они тут богу душу отдавали, он ходил драгоценные камешки ковырять, вот так парень. Редкая порода.
Наконец Манекин догадался отстегнуть ледоруб. Швырнул его в сторону.
А вертолет уже завис над ледником, над палаткой, прибив Тарасова к земле и разбросав снег во все стороны, оголив лед с вмерзшими в него камнями, потом качнулся в сторону, отлетел на немного, метров на тридцать, сел. Там имелся прочный утрамбованный пятачок, на котором никогда не бывало трещин, выбоин, заусенцев, в любую погоду, в любое время года он был ровным, как стол; пятачок этот летчики хорошо знали... Тут всегда садились «МИ-4», прилетавшие из Дараут-Кургана.
— Мать честная! — всхлипнул Тарасов. — Все-таки пришли ребята на выручку!
Вполз назад, в палатку, затеребил Присыпко, очнувшегося от масляного вертолетного грохота, и уже наполовину выбравшегося из спального мешка — откуда только силы у связчика взялись, еще час назад совсем квелым был, с жизнью прощался, а тут собрал последнее, что было, ибо понял — вертолет пришел. Вертолет...
— Да, да, да, вертолет, — просипел ему чуть ли не в лицо Тарасов, застонал, крутнулся на месте в изнеможении, будто испустившая пары игрушка — есть такая затейливая штуковина, волчок называется, — загукал радостно, словно немой, потом оскалил зубы, продавил сквозь них торжествующе: — Верто-ле-оот!
Завозился, собирая последние силы, Студенцов, но сил этих, самых последних, у него уже не было, ничего не осталось. Истрачены полностью. Шевельнулся Студенцов в своем мешке и снова затих.
— По-одъем! — продолжал сипеть Тарасов. — Я ведь говори-ил вам, что нас спасу-ут... Спасли-и-и... Спасли-и-и нас!
Он подполз к Студенцову, ухватил его за отвороты спальника, хотел было приподнять, но не одолел, засипел горько, то ли плача, то ли смеясь над собственной квелостью. Тряхнул упрямо головою, сбрасывая с себя капюшон, и вдруг захохотал истерично, громко, радостно, потом, прервав смех, снова тряхнул головой:
— Подымайся, ребята! Ну! Подымайся! Палатку надо собирать. Жи-ить будем! Вы слышите, мужики, жи-ить бу-удем! Вот мать честна-ая!
Он заметался по палатке, беспорядочно сгребая все, что попадалось под руку: какие-то тряпки, жестянки, оброненную ложку, из которой он поил Присыпко, скомканное грязное полотенце, драные заскорузлые носки, непонятно как тут очутившиеся — ведь обычно такие вещи ребята прячут, стесняются их, либо выбрасывают, моток тонкого капронового шнура, пустую коробку от спичек, — но все это было не то... Мусор.
А около палатки уже хрустел, повизгивал снег, раздавались голоса летчиков.
— Чего ж это они, совсем дохлые? Вылезайте, покорители заоблачных вершин!
— Да, что-то радости в этой альпинистской деревне нет. Ни тебе цветных ракет, ни торжественного салюта, ни звуков музыки, ни праздничных речей...
— Один вроде бы бежал — торопился тебя приветствовать, да носом в снег зарылся. Пашет, огород разрабатывает. Огурцы собирается посеять.
— Это он от великого уважения. Кланяться еще издали начал.
— Эй, братва! — раздалось зычное, и в палатку заглянул круглоликий — улыбка во весь портрет, густо обсыпанный конопушками летчик, командир единственного, приписанного на летний сезон к Дараут- Кургану вертолета. Летчик улыбнулся еще шире, совсем в солнышко яркое обратившись, потянул носом, произнес несколько удивленно: — Собакой тут у вас чего-то попахивает. Откуда собака на леднике? — Тут он уловил и другое, улыбка соскользнула с его лица, светлые брови удивленно встопорщились: — Чего с вами, братва, а? Чего?
С трудом подвигав челюстью, Тарасов ощерился, выдохнул с яростной злостью:
-Приди вы, мужики... еще на день позже, то таких бы красивеньких... нас тут нашли! Таких красивеньких... Червями начиненных.
— Какие могут быть черви на леднике? — нелепо изумился солнечноликий летчик. Нахмурился еще больше. — Вон оно что-о. Прихватило вас? Что случилось?
— Продукты кончились. Уже много дней без жратвы сидим, — голос у Тарасова опять сорвался, будто в горле у него что-то лопнуло, перешел на какой-то птичий писк, который даже с шепотом не сравнишь, он сжался в комок, худющий, с ввалившимися щеками, с бородкой, кое-где обмокревшей и прилипшей к помороженным лишаям, мужик более на щенка, чем на мужика, похожий. Снова подвигал челюстями, посмотрел снизу на летчиков, пошарил около себя рукою, нащупал конец спальника, в котором лежал Студенцов. — Мне их, — медленно склонил голову в сторону, — до вертолета не доволочь... Помогайте, мужики. Сами они... Во-лодь! — позвал он, затеребил низ спальника, в котором лежал Присыпко. — А, Володь! — В тарасовской груди заклекотали, захрипели ослабшие, помороженные легкие, он попытался пропихнуть сквозь хрип слова, но, увы, — Тарасов забился в долгом изнурительном кашле.
Когда кашель прошел и Тарасов немного успокоился, то увидел, что летчики уже выволакивали из палатки спальный мешок с Присыпко.
— Осторожнее! — просипел Тарасов. Добавил, как будто это имело какое-то значение: — Доцент он. Доцент архитектурного института... Из Москвы.
Но летчики на его слова внимания не обратили, может быть, даже вообще их не услышали, они, спотыкаясь, громко разговаривая, чуть ли не бегом несли Присыпко к машине.
Первым вернулся веснушчатый солнечноликий командир, пробормотал озабоченно:
— Надо поторапливаться. Циклон сюда идет. Через час тут, — он разгреб воздух руками, изобразил паровую машину, «вечное движение», — заметет-завоет, будь здоров как. Наверное, уже окончательно. До будущего лета, может быть. — Тут голос у него наполнился сочувствием: — Ну и досталось же вам! Лихо, лихо! — притиснулся к углу палатки, когда его помощники взялись за углы спальника, в котором лежал Студенцов, и прямо в мешке, как и Присыпко, потащили к вертолету:
Тарасов хотел было выругать их: «Вы чего парня ногами вперед тащите? Он же не покойник, он живой», но сил ни крошки не осталось, и Тарасов промолчал.
— Могло быть и хуже. Считаю, что вам повезло, — летчик улыбнулся. — В рубахах вы родились. Слышишь, как тихо кругом! — он поднял вверх палец, обращая внимание Тарасова на мрачную настороженную тишину, неожиданно, как-то разом установившуюся на леднике. Тарасов прислушался. Нет, тишины для него не было — хрипели легкие, бухало сердце, в ушах кто-то беспрестанно колотил в колокол, будто злой весельчак развлекался, неугомонный любитель ударить медным билом о голосистые звонкостенные бока. — От такой тиши добра не жди. Ветер сейчас меняется... Ранее никогда такого не было, чтоб ветер так часто менялся. Дул западник, а сейчас ветер восточный придет. А в промежутке — тишь. Слышно даже, как люди в Дараут-Кургане в чайхане разговаривают.
Летчик улыбнулся еще шире: шутка показалась ему удачной.
Тарасов помотал головой — ничего он не слышит, только звон, буханье, да хрипы — вот и все, что до него доходит.
— Ладно. Подымайся, друг, — командир «МИ-4» подвел черту под разговором. — Кончились страдания. В машину пора. Палатку мы сейчас быстро скрутим, не тревожься. Где четвертый-то ваш? В снегу все колупается? — летчик отогнул полог, выглянул наружу. — Идет. Целехонький. И не совсем дохлый. Чего ж это вы по сравнению с ним такими слабаками оказались? А?
Не ответил на это Тарасов, ни единого слова не произнес. Ему опять стиснуло горло от кислородной нехватки, он как-то странно, виновато посмотрел на пилота, прижал ладонь ко рту, сдерживаясь, но что-то отказало в нем, перестало работать, и из глаз его беззвучно, поначалу непонятые пилотом, а потом понятые, показавшиеся страшными, поползли одна за другой слезы — горючие спутники беды.
— Ну ты чего, ты чего? — виновато забормотал пилот. — Ведь все уже кончилось, все позади осталось. Все хорошо, что хорошо кончается, — вспомнил он книжную премудрость, процитировал ее для пущей убедительности, привычно собрал светлые бровки домиком. — Пошли в вертолет. Нечего время