Инспектор улыбнулся: были у него с Саидом Совой особые приятельские отношения. Или, может, он просто эксплуатировал беднягу Саида, заставляя дрова да воду к себе в дом таскать? Саид продавал древесный уголь, прислуживал в домах по хозяйству, а деньги свои откладывал у инспектора. И когда жениться задумал, пошел к инспектору посоветоваться и хвастался еще потом, что сам инспектор, мол, ему честь оказал — на церемонии скрепления его брака присутствовал. В деревне всякий знает историю женитьбы Саида.
Жил он с женой своей странно — в грех ее не вводил, не притрагивался, так что уж совсем было отчаялась бедная женщина, чуть на развод не пошла. А Саид, бывало, когда спрашивали его о причине такого поведения, отвечал: «Всему свое время!» Ну впоследствии-то, как бы там ни было, наделал он с ней детей — и мальчишек, и девчонок…
Тут неожиданно всплыло перед глазами инспектора лицо Нуамы — вновь кинжал острый в сердце повернулся. И сказал он, словно не слышал всех этих историй шейха Али и хаджи Абд ас-Самада:
— И за Зена выходит? Правда ли это, человек? Ох, и чудеса же, о господи!
Все те чудесные события, которых навидалась деревня за год, произвели впечатление на имама. Был он человеком упорным, надоедливым и многословным, по мнению всех жителей. В глубине души они презирали его — единственного в общине, кто, по их мнению, стоящей работой не занимался. Землю не обрабатывал, торговли не вел, а жил обучением подростков, за что ему с каждого двора подать была предписана, которую люди скрепя сердце платили. Связывали они его в своем воображении с делами, о которых лучше бы и не вспоминать вовсе: похороны, загробный мир, молитва. Его образ в глазах людей окутывало что-то старое, ветхое, вроде паутины. Произносилось его имя — и сразу вспоминали люди смерть какого-нибудь близкого человека или молитву на заре в зимнюю пору: холодной водой ноги омывать, из теплой постели на мороз выскакивать, тащиться в мутной предрассветной тьме в мечеть. Бр-р! Ну ладно, если бы ты в эту самую мечеть действительно молиться ходил, тогда бы еще ничего. А если ты, скажем, — Махджуб, Абдель-Хафиз, Ахмед Исмаил, Ат-Тахир ар-Равваси или Хамад Вад ар-Раис — из числа «непокорных», которые не молятся, так ведь каждое утро смутное, тревожное чувство тебя охватывает — вроде как подглядел украдкой за женой соседской. Скажет тебе Махджуб, если спросишь его об имаме: «Тяжелый человек. С ним не потолкуешь». Это значит: не из их он круга, не пускался с ними в рассуждения. Не волновали его, как их, землепашцев, ни пора сева пше-ницы, ни способы орошения, ни удобрения, пи жатва или урожай. В арбузную пору ему безразлично было, удался урожай на поле Абдель- Хафиза или не вышел, крупные или мелкие арбузы у Вад ар-Раиса. И почем ардебб[15] фасоли на рынке. Упала ли цена на лук. И почему завязь на финиковых пальмах запаздывает. Избегал он всех этих дел по природе своей и презирал их — потому что не понимал ровным счетом ничего. А с другой стороны, занимали его такие вопросы, которыми в деревне интересовались очень немногие. Он следил за новостями по радио и по газетам, любил спорить, будет война или нет. Кто сильнее — русские или американцы. Что там Неру сказал, что — Тито. А люди-то в деревне заняты частностями жизни, не волнуют их общие проблемы. Вот так и образовалась меж ними пропасть. Но даже если и не любили его люди, нужду свою в нем признавали. Знания его, например, признавали — десять лет провел человек в аль-Азхаре[16]. Скажет кто-нибудь: «Имам без дела сидит» — и тут же добавит: «Но вот же, слава аллаху, язык у него речистый». Жег он им спины на проповедях, словно мстил за себя речами витиеватыми, клокочущими — о страшном суде да наказании, о рае и адском пламени, об ослушании аллаха и покаянии. Речи эти что яд в души вливались. Выйдет человек из мечети после пятничной молитвы с помутившимся взором — и чудится ему, будто жизнь остановилась. Смотрит он на свое поле, видит пальмы, всходы разные, деревья — и никакой отрады в душе не чувствует. А чувствует, что все вокруг и он сам — лишь спектакль, и вся его жизнь, с ее радостями и печалями, не что иное, как мост в загробный мир. Остановится человек на мгновение, спросит себя: а как же он приготовился для этого мира загробного? Но вот поди ж ты: частности сей жизни не преминут вновь забить ему голову. Быстро, быстрей, чем ожидалось, сгинет с глаз его прочь картина этого загробного мира, и все опять станет на место. Смотрит он на свое поле — и вновь ту самую древнюю радость чувствует, что силы ему для существования давала. Тем не менее большинство людей снова в мыслях к нему вернется, то же смутное противоречивое чувство в душе испытает. Возвращаются к нему люди за его го-лос — сильный и четкий на проповеди, нежный и мелодичный за чтением Корана, торжественный па молитве по умершим, решительный, проникающий в суть вещей на церемонии скрепления брака. И взгляд у него такой презрительный, надменный — словно бьет тебя, веру в себя отнимает. Не человек, а мавзолей с куполом на кладбище.
Вся деревня довольно четко разделилась на разные лагери и партии в отношении имама — по имени его никто не звал, словно он для них не человек, а учреждение. Лагерь, состоявший в большинстве своем из почтенных, степенных людей во главе с хаджи Ибрагимом, отцом Нуамы, питал к имаму благосклонность — правда, слегка окрашенную скептицизмом. Эти люди присутствовали на всех молитвах в мечети — по их лицам по крайней мере можно было видеть, что они понимают сказанное имамом. Каждую пятницу после молитвы они приглашали его на обед по очереди. В конце рамадана[17] они подносили ему на разговленье, дарили волчьи шкуры в праздник жертв, а если кто из них справлял к тому времени свадьбу сына или дочери, то давали ему положенное деньгами или что-нибудь из одежды, из обуви. Был, правда, в этой группе стариков исключением один человек, лет семидесяти, по имени Ибрагим Од-Таха — не молился, не постился, пожертвований не делал и вообще не признавал имама. Другая партия — в основном молодежь не старше двадцати — ненавидела имама лютой ненавистью. Кто еще в учениках ходил, кто к отъезжавшим да опять вернувшимся в деревню, к повидавшим мир принадлежал, а кто просто ощущал в своей крови самое горячее биение жизни и не переносил человека, постоянно твердившего людям о смерти. Это все или сорвиголовы были, что вино тайком потягивали да по ночам в блудный оазис на окраине селения наведывались, или люди ученые, которые читали или слышали о диалектическом материализме. И бунтари там были, и лентяи, кому на заре в зимнюю стужу совершать омовение не хочется. Самое удивительное, что верховодил всей этой братией Ибрагим Од-Таха — человек, которому за семьдесят перевалило, а он все стихи сочинял!
Третьей партией, причем наиболее влиятельной, были Махджуб, Абдель-Хафиз, Ат-Тахир ар-Равваси, Абд ас-Самад, Хамад Вад ар-Раис, Ахмед Исмаил и Саид. Возраста они были примерно одинакового, от тридцати пяти до сорока пяти лет, за исключением двадцатилетнего Ахмеда Исмаила, который по чувству ответственности и образу мышления был человеком их круга. Эти люди по влиянию своему были действительными хозяевами деревни. Каждый из них возделывал поле, как правило, по площади большее, чем у прочих, или вел торговлю на широкую ногу. У каждого из них были жена и дети. Сами они были теми людьми, кого на всяком ответственном, занимающем всю деревню деле встретишь. Все свадьбы они проводят, все похороны организуют. И обмоют покойного, и как нести на кладбище распределят. И землю они роют, и воду вычерпывают, и в могилу покойника опускают, и землю сверху насыпают. А после этого их па траурных ковриках увидишь — принимают соболезнования, чашечки с горьким кофе по кругу пускают. Нил разольется или сель обрушится — они протоки копают, заграды ставят, ночами деревню с фонарями в руках обходят, хозяйства осматривают, убытки, разливом или селем причиненные, примечают, подсчитывают. Скажут люди, как женщина или девушка бесстыдный взгляд на кого бросила, — поговорят с ней, усовестят, а то и поколотят. Им не важно, чья она дочь. Узнают, что чужак какой вокруг деревни на закате кружит, — они его где надо и остановят. Омда для сбора налогов пожалует — они с ним потолкуют: это многовато с такого-то, скажут, это разумно, а это, мол, не пойдет. Забредет в деревню какой правительственный чиновник — а надо сказать, эти только что и забредают! — так они его встретят и приветят, телка или ягненка забьют, а поутру поспорят с ним да все пересчитают — он и словом ни с кем на деревне обмолвиться не успеет. А теперь-то, как пошли на деревне школы, больница да аграрный комплекс, уж они и подрядчики, и контролеры, и прямо ответственная за все дела комиссия. Что и говорить — не любил их имам. Не любил, но знал: в кулаке они его держат. Это ведь они ему жалованье в конце каждого месяца платят, по деревне собирают. Всякий правительственный чиновник, в деревню заехавший, всякий, кому дело неотложное решить надо, спешит эту компанию отыскать — и не будет ему ни успеха в деле, ни толка в работе, если он с ними не договорится. Но никто из них, как всякий подлинный обладатель власти и влияния, взглядов своих личных вслух не высказывал — разве только на посиделках возле лавки Саида. Вот, к примеру, имам: все они считали его неизбежным злом и языкам своим воли на него, сколько