могли, не давали, а хранили «долг и почтение», как говорил Махджуб. Они не молились, но по меньшей мере один из них раз в месяц ходил на молитву, полуденную или вечернюю — на рассветную сил у них не хватало. И их посещения мечети, по правде говоря, не ради выслушивания увещеваний имама были — просто они в тот день жалованье ему вручали или заходили мечеть осмотреть, если нужно было отремонтировать здание.
А Зейн сам по себе был партия. Большую часть своего времени проводил он с компанией Махджуба, а на самом-то деле являлся одной из тяжелейших ее обязанностей. Они старались уберечь его от всех проблем и, если он попадал в беду, выручали все вместе. Знали они о нем больше, чем мать родная, окружали постоянной заботой, не спускали с него глаз. Они его любили, и он их любил. Но в отношении имама Зейн представлял обособленный лагерь, вел себя с ним грубо, а завидев его издалека на дороге, сворачивал в сторону. Наверное, имам был единственным человеком, кого Зейн ненавидел: одного его присутствия в какой-нибудь компании было достаточно, чтобы раздразнить Зейна, настроение у него сразу портилось, он начинал кричать и в лицо поносить имама. С величавым терпением сносил имам Зенову ярость, говорил иногда только, что это люди его испортили своим обращением с ним как с человеком необыкновенным. Что с того, что близок, мол, Зейн к праведному да благому? Предрассудки одни. Получил бы в детстве хорошее воспитание, вырос бы нормальным, как все люди. Кто его знает, конечно?..
Только небось и имама пробрал холодок в груди, когда посмотрел на него однажды Зейн в упор своим пристальным взглядом. Все знают, что Зейн избранник аль-Хунейна, а тот ведь — угодник праведный, никому просто так не доверится, только если огонек духовный в нем ощутим.
Очень многое, во всяком случае, со своих мест сместилось в «году аль-Хунейна» — так, что дальше некуда. «Предательство» Сейф ад-Дина или его «раскаяние» — это ты в каком лагере находишься, так и называй, — ослабило одних, укрепило других. Сейф ад-Дин ведь героем оазиса был, рыцарем его верным и вождем. И когда он перешел в лагерь степенных да богобоязненных, страх пробрался в сердца его бывших друзей. Он, признаться, наследником был богатым и в большинстве случаев за выпивку платил. Он же и ширмой был весьма полезной, бесстыдство их прикрывал — вся деревня о нем пеклась, а их не замечала. А кроме того, кое-кто в нем видел подлинный символ непокорства да своеволия. И вдруг под ногами у всех земля затряслась. К тому же Сейф ад-Дин знание всех их секретов использовал и стал для них самым опасным противником. Окрепла рука имама при Сейф ад-Дине. Оазис был его неустанной заботой, символом зла и разложения в его глазах. Очень редко обходил он его в своей проповеди. А теперь, когда вернулся Сейф ад-Дин на путь истины, ужесточились имамовы проповеди, во всю его деятельность влились новые силы. Сейф ад-Дин в его устах стал наглядным примером конечного торжества добра над злом. Нет, имам не допускал, что какой-то там аль-Хунейн — представитель тайного крыла в мире духовном, которого не признавал имам, — послужил первопричиной раскаяния Сейф ад-Дина.
Представители центристского лагеря — Махджубова компания — по этому поводу особенно не волновались. На оазис и, кстати сказать, на имама они смотрели как на неизбежное зло и особого значения такому случаю, если несколько деревенских парней перепьют, не придавали — лишь бы это не влияло на естественное течение жизни. Вмешивались они только тогда, когда слышали, что какой-нибудь пьяный молодец на деревне к женщине пристал или на мужчину напал. Тогда уж они прибегали к своим особым методам, сильно отличавшимся от методов имама. А если и поддерживали остальных жителей в их попытках разгромить оазис, то не усматривали в этих действиях, как имам, свидетельства извечной борьбы добра со злом. Просто разгон этого гнезда избавил бы их от ненужных хлопот, и только.
Ну да ладно. Главное, что имам великой радостью возрадовался за Сейф ад-Дина. Стал его в своих проповедях поминать. Говорит — а сам будто только к нему и обращается. И входят они, и выходят вместе, рука об руку. Ахмед Исмаил, увидев их как-то шествующих рядом, сказал Махджубу: «Пошел бедуин к имаму в услужение».
А имам между тем имел собственное мнение о женитьбе Зейна на Нуаме, дочери хаджи Ибрагима…
Махджуб вошел в лавку Саида, положил монету на столик. Саид взял ее молча, снял с полки пачку матросских сигарет[18], сунул вместе с медной мелочью Махджубу в руку. Тот прикурил, затянулся пару раз, поднял взор на небо, застыл, словно перед ним был песчаный пустырь, непригодный для пашни. Проговорил вяло:
— Плеяды[19] высыпали… Время к жатве идет.
Саид был занят тем, что вытаскивал из коробок пачки, рассовывал их по полкам. Махджуб сделал несколько шагов и сел около лавки. Не на скамеечку, а прямо на песок, на излюбленное место, где свет фонаря доставал их лишь краем своего языка. Временами, когда всеми овладевал смех, свет и тень начинали плясать на головах, выхватывая попеременно то одного, то другого, словно они ныряли в морских волнах. Спустя немного времени подошел Ахмед Исмаил, волоча, как всегда, ноги от притворной усталости. Разлегся на песке неподалеку от Махджуба, не проронив ни слова. Потом, смеясь, подошли Абдель-Хафиз и Хамад Вад ар-Раис, не поздоровались с друзьями, а те не спросили, над чем они смеются. Для их компании это было в порядке вещей. Каким-то образом они без всяких вопросов узнавали, что творится в голове каждого. Махджуб сплюнул на землю, сказал:
— Историю Саида Совы слыхали, а?
Ахмед Исмаил перевернулся на живот, проговорил, словно обращаясь к песку:
— Женщина, должно быть, развестись с ним хочет.
Абдель-Хафиз засмеялся, рассказал, как жена Саида Совы пришла к нему на поле, вся в слезах, и сказала, что хочет развестись с Саидом. Спросил почему, а она говорит: Саид с ней разговаривал грубо прошлой ночью, сказал, что она — «мертвечина», духами не душится, мол, и не красится, как другие женщины. Она давай ему отвечать, а он пощечину ей закатил и говорит: иди поучись у девиц инспекторских…
В эту минуту подошел Ат-Тахир ар-Равваси, уселся поудобнее в местечке, куда не падал луч света, за песчаным пригорком. Засмеялся, вставил:
— Может, сказать инспектору, чтоб женил его на одной из дочек?
Абдель-Хафиз продолжал, будто не слышал: успокоил, говорит, женщину, домой ее отправил, пообещал, что придет навестить их, поговорит с Саидом. И верно, зашел к ним после полудня. Только у внешней двери задержался — закрыта была. Прислушался: хохот за дверью, смеются Саид с женою, весело, игриво. Слышит, Саид говорит жене, а сам будто ее за ухо кусает: плачь, сестреночка, плачь!..
Тут они все разом грохнули. Смеются, и каждый по-своему: Ахмед Исмаил — урчащим каким-то смехом, Махджуб смеется и языком этак прищелкивает. Абдель-Хафиз заливается, как ребенок. А Хамад Вад ар-Раис всем телом корчится и ногами двигает. Ат-Тахир ар-Равваси, когда смеется, за голову обеими руками держится. А Саид в лавке ворочается, смех его похож на звук пилы — словно дрова пилит.
— Ох, — говорит Махджуб. — И как это он смог в такую жару!..
Вот так и идет у них беседа. С перерывами, с временным затишьем. Только паузы эти вовсе не пустотами были — скорее продолжением разговора. Ска}кет кто-нибудь из них обрывок фразы: «… не понимает он». Другой ввернет: «Бездельник занимает кресло судьи». А третий добавит: «Давно вам говорят, гоните его из комиссии, так нет…» И кто-нибудь завершит: «Последний годок ему, с позволенья аллаха». Стоит рядом посторонний человек — и невдомек ему, о чем это они. Но это уж их дело: разговаривают так, словно мыслят вслух, словно головы у них в унисон работают, словно все они и есть один большой мозг. Идет однообразный, скучный разговор — вроде этого. Мимоходом кто-то вспоминает фразу или случай, который вдруг захватывает воображение всех, и внезапно жизнь просыпается, вспыхивает, словно искра в соломе. Тот, что дремал, откинувшись, спину выпрямил. Другой подобрался, колени руками обхватил. Третий пододвинулся поближе. Саид из лавки вышел. Смотришь — они уже вместе, рядом, словно к какому-то центру стекаются, к тому, что у всех у них на уме. Махджуб вперед наклонился, пальцы у Ахмеда Исмаила в песок вонзились, Вад ар-Раис шею ладонями стиснул… Вот оно, мгновенье, когда видишь их в игре света и тени, словно они в волнах купаются. Голоса звенят, спор разгорается, слова словно кремни отскакивают, фразы ломаются, все спешат, кричат разом. В такую минуту посторонний их увидит, подумает, грубияны какие-то… Потому-то и мнения о них разные у людей, что видят их в разное время. Одни, например, в деревне молчаливыми, немногословными их считают — нападут па них случайно в таком состоянии, когда вся их беседа к междометиям сводится: «а» да «о!»,