По отношению к прошлому Влади профессор вел себя удивительно корректно. Во всяком случае, он с удовольствием посещал постановки Оссейна, восхищался певческим талантом Высоцкого и никогда не позволял себя даже слова упрека Марине, что в их доме на почетном месте висел портрет ее покойного русского мужа, что постоянно звучали его песни, что она перечитывала его старые письма. Он не обиделся, прочтя в одном из интервью признания Марины: «Вне всякого сомнения, Владимир был самой большой страстью моей жизни. Конечно, я любила и других мужчин, но любовь-страсть — это он…»
Говоря о Шварценберге, Влади с нежностью отмечала: «Представьте себе пребывающую в любовной гармонии пару, в которой женщина день за днем… доносит до мужчины слова трагической страсти к другому, а ее еще надо при этом успокаивать, поддерживать…»
Но ведь и она сама поддерживала его во всем. Они вместе участвовали в движении «dalle», защищая права бомжей и беспризорных иммигрантов. Активисты «dalle» взламывали двери пустующих домов, заселяли в бесхозные квартиры семьи с детьми. Вместе с мужем Марина проводила ночи в церкви Сен- Бернар, которую оккупировали афрофранцузы. Шварценберга, начисто лишенного древнего иудейского инстинкта самосохранения, остервенело мутузили полицейские. Марина кое-как отбивалась.
Потом они занимались проблемами Сараева. Марина убеждала равнодушных: «Это у наших дверей убивают людей, отбирают дома, насилуют женщин. Все говорят: это их дело, мы ничего не можем сделать. Можем. Мы проведем манифестацию у Лувра, чтобы остановить эту войну. Все легли на пол, и я легла, потом встала и полтора часа вслух зачитывала письма от жителей Сараева и наше обращение…»
Когда у побережья Франции штормом разбило танкер и нефть разлилась по поверхности моря, покрыв берега, и птицы, испачканные нефтью, не могли летать и умирали, — в те дни на побережье устремились тысячи людей. Они отыскивали беспомощных пернатых, чистили, отмывали их, согревали, кормили, помогали снова подняться в небо. «Должно быть, — говорила Влади, — с точки зрения здравого смысла затея была никчемной — много ли птиц удалось спасти? И был ли среди них, этих птиц, какой- нибудь редкий вид, особенно ценный науке? Вряд ли. Это были обычные птицы. Но люди, которые их спасали, в душе были поэтами, а потому правы. Они-то и дают всем надежду…»
— Привет! Скучаешь? — звонок от Симоны Синьоре был, как всегда, и приятен, и неожидан.
— Привет! — откликнулась Марина. — Как раз нет, не скучаю, а читаю твою книгу.
— Вот как? Приятно. А хочешь, я приеду?
— Конечно. А когда?
— Если удобно, то ближе к вечеру, часам к шести. Как Леон?
— Все в порядке. У него сегодня операция. А ты будешь одна, Симона?
— Нет, с господином Джеком Дэниэлсом.[37] Очень приятный господин, хотя и американец.
— Можешь не волноваться. Этот нахальный янки уже здесь. Мы вместе ждем тебя.
Симона оказалась пунктуальной, приехала, как обещала, ровно в 18.00. Марина встретила подругу и провела в комнату, в которой некогда был рабочий кабинет Высоцкого. На низком журнальном столике уже стояла бутылка «Дэниэлса», тяжелые пузатые стаканы, лед, тарталетки. Рядом с креслом лежала раскрытая книга Синьоре «Ностальгия уже не та, что прежде».
— Специально приготовила? — кивнула Симона и бросила на столик мятую пачку «Gauloises» и спички. — По-прежнему не куришь?
Они дружили уже не первый десяток лет. С того дня, когда Синьоре вручила Марине Prix Suzanne Bianchetti, она невольно чувствовала себя покровительницей юной дебютантки, ответственной за ее судьбу. А Марина даже спустя годы ощущала себя послушной ученицей и отвечала на вопросы гостьи по порядку.
— Специально я ничего не готовила. Просто читаю твою «Ностальгию» и не могу оторваться. А курить я давно бросила, еще когда Володя попросил. Сразу легче дышать стало, цвет лица улучшился. И, вообще, курение вредно для кожи… А вот книжка твоя прекрасна. Читаю, смеюсь, порой грущу. Иногда хочется поспорить. Вот ты пишешь о России… Погоди, сейчас найду.
Она взяла книгу, перелистала несколько страниц: «Ага, вот…» и стала читать вслух. Симона почти не слушала. К чему? Она сама написала эти слова, когда захотелось высказаться, сообщить, что она думает о себе и об этом мире, всем-всем, совершенно посторонним, чужим людям. Ее книга, очень откровенная, остроумная, смелая, пользовалась успехом во Франции. И она ничего не собиралась в ней исправлять, переписывать, о чем-то спорить. Даже с Мариной. Книга — не кино, где возможен новый дубль, и то исключительно на этапе съемок.
— Ну а ты? — Симона затянулась сигареткой и выпустила струю дыма в сторону.
— Что «я»? — удивилась Марина.
— Почему ты не пишешь? Неужели тебе не о чем рассказать? О своей жизни, о своей любви, о трагедиях, которые ты пережила. Я ведь читала вашу книжку, которую вы с сестрами сочинили. «Babouchka». Мне понравилось. У тебя должна получиться очень занимательная история. Если уж я сумела, то ты и подавно сможешь…
Она подняла бокал: «Чин-чин!» Потом кивнула на фотографию Высоцкого на стене:
— Напиши о себе и о нем. Как он жил и почему умер в 42 года… Это же такая проблема, такое несчастье. Что в самом деле случилось… Могу даже подсказать тебе ключ: пиши так, как будто ты с ним разговариваешь… Пиши. Поверь, тебе станет легче жить.
Поздним вечером, проводив подругу, Марина вновь потянулась к ее книге. Чудесно издана, золотом оттиснуто грустное название «Nostalgie…». Красиво! Она вспомнила слова Симоны, которая, глядя на себя в зеркало в холле, на прощание сказала: «Дожила — стала сама себе соперницей…» И, посмотрев на Марину, добавила: «Запомни: с возрастом женщины стареют, а мужчины — мужают. Вот в чем между нами разница. А любить — значит состариться вместе. Это — не Ларошфуко сказал, а я… Salute!»
Мысль о ненаписанной книге уже преследовала. Когда через несколько дней, разговаривая с Крисом Маркером, своим старинным приятелем по киношному миру, о всяких разностях, Марина вскользь вспомнила о визите Синьоре и о ее настоятельном совете писать, Крис неожиданно загорелся:
— Слушай, а ведь это замечательная идея!
— Нет, это ты послушай! — заупрямилась Марина. — Я никакой не писатель.
— Но ты же писала своему Володе письма? Писала?
— Конечно, писала, и много, и очень часто. Сотни писем. И он мне писал. В них вся наша жизнь, а в жизни, знаешь, бывает все — и прекрасное, и отвратительное. Но Володя был, в общем, сдержанным человеком, а кроме того, он знал, что его письма читают… А мои письма, наоборот, были ужасно несдержанные…
— Вот и пиши свою книгу в виде неотправленных писем к нему… И несдержанных…
Марина прекрасно понимала, что в России, наверное, многие бы ликовали, если бы она, как вдова магараджи в Древней Индии, взошла на костер и добровольно прекратила свое существование на этой земле после смерти Владимира Высоцкого. Но почему нет дела никому до того, что у вдовы может гореть в душе и другой костер — костер воспоминаний?
Вскоре в дневнике Марины появилась запись:
Звонок из Москвы слегка выбил из колеи и рабочего ритма, но все же обрадовал.
— Станислав, вы уже говорите с парижским прононсом!
— Вашими молитвами, мадам. Вернее, благодаря твоим урокам, Марина, — засмеялся в ответ Говорухин.
Поговорив о том о сем, обменявшись новостями и посудачив об общих знакомых, Станислав Сергеевич спросил:
— А как у тебя с рабочим графиком? Ты не слишком будешь занята в ближайшее время?
— С графиком все в порядке. Занята? И да и нет. Для тебя я, конечно, найду столько времени, сколько тебе будет необходимо.
— Тогда у меня имеется деловое предложение. Хочу тебя снять в своем новом сериале по Жюлю Верну. Знаешь, такие вольные фантазии… Удалось найти кой-какие лишние денежки, даже на съемки в Париже хватит. Ну, как, поможешь?