туда, куда нужно родине – в школу, в командировку, на войну, в ссылку – те портфели весили по несколько кг и школьники перли их на себе туда и обратно, перекидывая из руки в руку, зарабатывая искривление младых позвоночников – ударишь бывало соседа портфелем по голове, а в нем пенал, и все равно что доской прихлопнул; а ужас чистописания! а палочки, которые рисуются в тетрадях карандашом, а потом самым усердным учительница разрешит обводить их чернилами, – а зависть, боязнь оказаться последним, а бездна волнений – палочки, палочки, петелечки смертолюбивые, такие удавочки, крючочки, похожие на пыточные принадлежности, все эти членики букв; а как надо писать буквы – тоненько, без нажима, а теперь нажим, не дай Бог брызнет перо – и перо брызгало, тогда выдирались листы и вставлялись новые и страница переписывалась, и были способные дети, которые могли не вставая, не меняя позы, нарисовать три миллиона палочек.
Но жизнь комкала в руках картонный домик картонного государства и были перемены, на которых все носились по коридорам не разбирая дороги, и были сортиры, где все совершалось на виду у всех, как на коммунальной кухне, в самом беспомощном виде, и не было никакой гарантии, что старшеклассники не окунут тебя в скользкое «туда», и чернильница, такая поначалу прозрачная и непорочная, покрывалась со временем ядовитой зеленой коростой, и бумага ворсилась – ворсинки вставали дыбом, перья спотыкались, и руки в чернилах, и рот, и уши, а деревянные части ручек догрызались молочными зубами до сочной махристой кисточки и из всей школьной красоты получалась одна сплошная ерунда.
На переменах старшеклассники подзывали понурого Мангушева и кто-нибудь из них клал ему пятерню на голову, как император на державу, оттянув средний палец, щелкал его им по маковке, и внутри все отзывалось звуком алюминиевой миски.
На перекрестке кто-то постучал по его ноге. Он оглянулся. Стучала бабушка с явным курсистским прошлым. Свежесвернутой в трубочку газетой.
– Эти носки носить нельзя! – четко произнесла старушка.
– Как? – поперхнулся Мангушев.
– Нельзя носить эти носки. Резинки. Они пережимают сосуды и может быть варикозное расширение.
Бабушка еще долго говорила ему о носках и резинках, пытаясь объяснить как человека одолевает хвороба, при этом бабушка когтистой лапкой цепко хватала воздух. Мангушев говорил ей: «Да-да-да» – и никак не мог от нее отделаться. Потом он все же скакнул на другую сторону улицы под красный свет светофора, обернувшись, убедился, что бабушка за ним не несется, подумал про себя: «Ничего себе старушенция», – и продолжил свое пешее путешествие.
На его пути возник базар, и он вступил на базар, и базар схватил его, потащил, втянул в себя, в свое базарящее нутро, а на базаре чего только нет: и лук, и укроп, и мячики помидоров, сложенные в упругие груды, и вишня вишневыми градинами в ведрах, и лещи, огромные, словно сковороды, и скромные яблоки, и арбузы-поросята, и брюхатые дыни, и бархатные персики, и стыдливые девичьи абрикосы, и цены умеренные, и цены бесстыжие, и очередь за огурцами, где плющит ухватистых старушек так, что только скрип стоит дерматиновый, и шум, и гвалт и говор, и теснота, и крыжовник – «Возьмите крыжовник! Хороший!» – и малина, и клубника второго урожая, и недодавленные никакими временами бабушки, которых гонят в дверь, а они лезут в форточку, бабушки, продающие у выхода с базара ведрами, ведерками, ведрышками, бидонами, банками, кружками, кучками, пакетиками и просто так.
Мангушев наконец выбрался из толкучки и осмотрел себя: его при выходе толкнули на бидон с малиной, и пытаясь удержаться, он невольно коснулся грудью горлышка бидона и в районе сосков на бобочке он со страхом ожидал малиновых пятен. Он внимательно изучил тот район. Пятен не было. После того, как он установил это, ему сразу же захотелось пить. Возможно, жажда возникла от пережитого.
Он забыл на столе термос с чаем. Сейчас только вспомнил. Налил и оставил. Маленький такой термосок. На три подростковые клизмы. Когда он покупал его, он спросил у продавщицы про вместимость и та глянула нахально, как умеют глядеть продавщицы, отделенные от человечества прилавками и, после небольшой бесстыжей паузы, которая в подобных делах обязательно присутствует, ответила, глядя прямо в очи: «На три подростковые клизмы». Ему тогда стало ужасно неловко. Он промямлил что-то невразумительно и купил этот термосок недомерок, который собирался уже не покупать. А сейчас он его оставил.
Рядом стояли автоматы газводы.
Вместо стаканов в их нишах помещались металлические кружки, посаженные на цепь, как собачки. Воды в автоматах, видимо, не было, потому что юноша с лицом копьеносца неумолимо и гулко бил кулаком под дых автомату и в железном шкафу, словно в живом, что-то екало, крякало, раздавались хрипы, всхлипы, после каждого удара он подавался вперед, как-то проседая, втягивал воздух, чихал и плюхал юноше в кружку очередную порцию – в каждой плюхе граммов по пятнадцать.
Заглядывая в кружку, юноша улыбался и снова бил.
Мангушев пропихнул внутрь комок слюней, мысленно дал парню в ухо и мысленно выпил его воду.
Вода. Вода поблескивала в кислых лужах перед автоматом. Вынести ее блеска не было сил. «Обойдусь фруктами», – подумал Мангушев и обошелся.
Он отошел уже довольно далеко, но до слуха его все еще доносились удары, скрежет, чихи и всхлипы истязуемого – дойка продолжалась.
«Вода. Пусть в приволжских городах всегда будет вода. Пусть! – шел и читал Мангушев про себя что-то вроде газеты. – Пусть она будет на улицах и площадях, в фонтанах, в газированных автоматах, в домах. В центре и по краям. Пусть она будет. Пей сколько влезет, мойся сколько хочешь. За наличие воды я многое могу простить. Вошел в дом, повернул кран – вода! – и растрогался до слез».
Ему так складно про себя читалось, вы себе даже не представляете. Казалось, еще немного и он не вытерпит и совершенно растрогается именно оттого, что ему так складно про себя читается, и это действительно с ним почти произошло, если бы его не отвлекала все время дорога. Она заставляла его быть бдительным. Она все время шла вниз, очень спешила, неслась, кое-где обрывалась, спотыкалась, может быть даже лопалась, и в трещинах виднелись желтые, глинистые дорожные внутренности, а потом на крутом вираже она мягко осела и сползла к причалам.
Мангушев подошел к кассам: нужно было взять билет, сесть на катерок и отправиться на тот берег – на городской пляж. Над оконцем кассы висело ослепительно белое объявление, призывающее население, не дожидаясь задержки, анализировать мочу на содержание хронического гонадотропина для установления беременности на ранних сроках.
– Чего там? – услышал Мангушев. Рядом с ним стоял дед в рыбьих очках и вслед за Мангушевым, прищурясь, пытался прочесть – Чего пишут-то? Катера что ли отменяются седни? А?
– Да нет, это не по поводу катеров.
– А катера-то будут?
– Будут.
– Ну, слава Богу! Ато ведь ждешь его, а его, паршивца, нет! Ато ведь когда еще выберешься омовение совершить в матушке, – на всякий случай дед глянул еще раз в объявление.
Время еще было. Катерок ходил раз в полчаса, и Мангушев в ожидании катера привалился к перилам и уставился на реку.
«Река. Волга. Широкая – в ритме раздольной песни грезилось ему. – До трех-пяти километров. Могучая и застывшая. Как гладка ее стеклянная поверхность. Словно и не движется она никуда вовсе, словно и не торопится, но все это только видимость, рожденная соотнесением, – красиво думалось ему – ее величины и скорости течения, в самом деле она быстрая, столько в ней всего – Волга ведь в сущности все еще девушка – тут он растрогался, – но в глубине в ней множество неожиданных подспудных течений и возникают они ни с того, ни с сего – попробуй переплыви ее», – и далее пошло-поехало что-то совершенно невразумительное.
– Волга, Волга, – в тихом неторопливом восторге шептал Мангушев, – Волга – хозяйка и живет она с приживалками и терпит она своих приживалок – все эти деревья, берега, дома, отмели – только до времени, только до случая, захочет – разбросает всех, а на излучине, с холма, когда река во все стороны, когда